Серебряная пряжа
Шрифт:
Певичка говорит:
— Да разве кто в силах такую расцветку сделать? Шаль-то ведь самая редкая, заграничная. Мастер, который ее разрисовывал, можа, на всю вселенную один.
Илья в усы ухмыляется, открывает коробку, в пояс кланяется, с почтением да уважением просит не обессудить за подарок.
— Ткачи, резчики, раклисты, — говорит, — велели в ноги поклониться, подарок прислали: две шали. Одна ваша, друга наша, выбирайте, котора краше…
И вот на правую руку Илья кинул одну шаль, на левую — другую. Так и ахнула певичка, ладошами всплеснула. Уж больно шали гожи. А котора шаль ее — не разберет: и на свет посмотрит, и в пальцах помнет, на плечи накинет, то
Илья поглядывает да посмеивается: обе шали одинаковы, как два листка на березе.
Думала-думала певичка и выбрала. Сняла шаль у Ильи с левой руки:
— Она ли? Не обознались? — спрашивает мастер.
— Не обозналась, это моя память, — говорит певичка.
А сама прижала шаль к груди и давай целовать, словно с живой с ней разговаривает.
Илья спросил:
— Почему-де так решили?
А та в ответ:
— Моя шаль заграничная, вроде получше сделана, ее, значит, и выбрала.
Тут Илья рассмеялся.
— Вот она память ваша на правой руке, и приметка есть, в семь нитей кисть вязана, а наша в двенадцать. Не снимайте ее с плеч, носите на здоровьице.
Поклонился он еще раз в пояс да и вон. А краля так и осталась посреди комнаты. Одна шаль у нее на плечах, кисти до полу, другую в руках держит. Была память о сердечном друге, а стала теперь еще память о ивановских мастерах — золотые руки.
ПРОСТРИЖЕННЫЙ БИЛЕТ
Не за горами да за морями, в нашем краю, на моей памяти было. Тогда мы с Данилкой к лоботрясу Гандурину в таскальщики заступили.
Гандурин, бывало, как в заведенье войдет, еще одна нога на улице, а уж слышно:
— Ну, вы, лоботрясы!
Люди, видя такое обхожденье, тоже не ангелом его звали, тем же словом окрестили.
Да и то: лоботряс он был — поискать. Маковкой потолок задевал, лоб, что твоя доска набойная, шея красная, как кумач, глаза круглые и вечно-то в них краснота с мокрецой, а кулак, не дай бог, стукнет — стену прошибет. Волосы черные, ровно его головой фабричную трубу чистили. Любил Гандурин в красное рядиться: рубаха красная, пояс красный, кисти до колен.
Заведенье первостатейное имел. Все снасти свои: сам прял, сам ткал, сам и отделывал.
А наша статья такая, что велят, то и делай. Да ведь молодость работы не боится. Бывало, кулей пять положат на спину — и хоть бы что. В день-то с нижнего этажа на верхний сколько переворочаешь — лошади не поднять. А мы поднимали и на грыжу, братец мой, не жаловались, в больницу к докторам не знали, каки двери белые открываются. Парни-то ладно; да случалось и девок за под одно с нами ставили. Нужда-то что не делает, и кулю рады были.
Данилка работал хорошо, а сам был и того лучше: статный, красивый, рассудительный. Зря слова не скажет и почтенье к старикам имел.
Определилась на ту пору в таскальщицы девица одна — Людмилка. Была она, как день вешний. С ней вроде и на фабрике лучше стало. Хороший-то человек, как солнце светит.
Мы по лестнице на второй этаж кули таскали. Под лестницей красильня. Чаны глубокие, с краями полны красками разными. И такие ли там чумазеи орудовали: ни цыгане по лету, ни арапы, ни еще какие люди, все-то на них выкрашено. Подумаешь: взяли такого парня за волосы да во всем, что на нем есть, и окунули в чан, а потом — в другой, потом — в третий. В красильной-то парней немало было. Людмилка появилась, и стали они частенько на лестницу поглядывать.
Идет девоха — у всех глаза к потолку.В воскресенье с утра Людмила приоденется. Голубое-то к ней больно шло, и сама она вся светлая, косы русые вокруг головы обвиты, глаза в синеву отливают, добрые, задушевные, глянь в них — и сразу всего человека видно.
Как в первый раз-то заметил ее Данила, так и потерял покой, сам с собой совладать не может. Занозой девка в душу вошла. Однако для души лишняя трата, а делу на пользу пошла данилкина кручина — еще веселее по лестнице стал бегать, силы вдвое прибыло. День-деньской тешится с кулями да с коробами, а как свистнет фабрика в свою свистульку, он руки вымоет и домой. Пиджак наденет, картуз новый, сапоги лаковые и чуб из-под козыря взобьет. На Покровскую гору подастся, на Думную-то, где прежде во какие сосны росли — в три обхвата, вековые. Там и встречались. Свидятся и цветут оба всю неделю. Людмилка-то одна-одинешенька жила, мать умерла, а отца она и вовсе не помнила.
Однова зашел лоботряс и увидел, как расторопно Данилка бегает, один за троих правит. Раздобрился хозяин; видит, работа парню в радость: легко за короб берется, легко по лестнице с ним бегает — любо-дорого поглядеть, только успевай тюки взваливать, будто на крыльях с этажа на этаж порхает. Спина у него широкая, грудь высокая, кудри хмелем курчавятся, весь огнем горит, пышит; пот с него в семь ручьев катится, на спине-то на рубашке соль выступила.
Прикинул лоботряс: парню на чай заслужить хочется. О любви-то ему и невдомек. Того хозяин не понимает, что парню слаще всякого чая-сахара один взгляд девушки любимой. Глянет молодая таскальщица, подивуется сноровкой его, хваткой его молодецкой — ему больше ничего и не надо.
Похвалил лоботряс таскальщика, молодцом назвал.
— Какую тебе награду? Проси!
А Данила в ответ:
— Пусть над лестницей решетку поставят, а то внизу чаны. В день-то сколько раз с кулем обернешься, оступишься, долго ли до греха, — тут и пропал.
Хозяин осерчал:
— Это дело не твое, коли дремать на ходу не вздумаешь, не оступишься. Решетки-то тоже денег стоят.
И пошел в свою контору.
А вскорости и горе подошло.
Поглядит, бывало, парень на девку, как она под поклажей кряхтит, из последних сил надрывается, и затуманится. Силенка у девки была не ахти какая, можно сказать даже совсем маломощная. А от людей отставать не хочется ей. Ну и тянулась насколько духу хватало. Стала девица вянуть, пыль точила ее.
Данилке своя работа не в тягость, надсада берет за Людмилку. И рад бы ей помочь, да должен свое дело править. С этим строго было.
Однова за полчаса до смены ступила Людмила на первую приступку и ткнулась, из-под куля никак не выпростается. Данилка к ней на подмогу, отнес за нее. Села она отдохнуть. А Данилку в контору кличут, с грузчиком за пряжей в Плес ехать посылают. На то он и таскальщик.
Вернулся Данилка на свое место, а к нему все с расспросами:
— Куда ты таскальщицу молодую спрятал?
Данилка счел: чай захворала, надорвалась без привычки его товарка.
Десятник грозит, собирается за прогул всыпать на орехи, чтобы до новых веников помнила девка.
После смены метнулся Данилка прямо на Монастырскую слободу. Если хворает, должна дома быть. Ан на двери замочек висит. Посидел, посидел на ступеньках — подождал, — не идет. Прикидывает: не к бабушке ли на Голодаиху свернула по пути. Туда полетел. И у бабушки не была. Утром чуть свет наведался — опять на двери замочек. Куда девка делась — неведомо. Диви, сквозь землю провалилась.