Серебряный город мечты
Шрифт:
Папу пани Власта не любила.
А он в то утро шутил и требовал вечером быть у него, обещал фирменные драники и лучший во всей Праге бурчак[1], что имел идеальное соотношение сахара и алкоголя и что был привезен старинным приятелем.
Ибо он, приятель, увлекся на пятом десятке винодельем, и вечные дискуссии двух профессоров египтологии разбавились жаркими обсуждениями сортов винограда, в которых они оба — по моему вредному мнению — ничего не понимали.
В пять вечера семнадцатого октября, когда я прощалась с Любошем и смеялась, что придется бессовестно врать, соглашаясь,
Сообщил.
— Прости, — Дим вырывает из памяти.
Что холодна и мертва.
Не больно.
Почти.
— Сердце. Обширный инфаркт миокарда. Бывает.
Так сказали.
Кто-то.
И кто сказал, глядя равнодушно и выговаривая безразлично, словно обливая ушатом ледяной воды, не вспомнить. Не сообразить, где я потеряла туфли, побежав, не поверив, от редакции до Философского факультета Карлова университета.
— Ты не говорила, — Дим произносит неловко, после очередной паузы, пьёт и усмехается криво и горько непонятно чему, — а у меня у Алёнки сегодня день рождения.
И «почему» можно не спрашивать.
И сказать хоть что-то я не могу, нечего: знание наперёд, что все слова выйдут картонными и неловкими.
Ловко у нас получается только молчать.
— Почему она, а не я?.. Она… она ведь боялась, понимаешь? Алёнка говорила, что мы слишком счастливы, что так не бывает, что что-то обязательно случится, а я… я же смеялся и… я только смеялся, отмахивался, даже злился, что она придумывает себе глупости. Надуманные страхи. Они бы не умерли, если бы я не отмахивался, да?
Нет.
Но мой ответ ему не нужен.
— Мы не остались тогда… — он выдыхает, и от его тона внутри индевеет. — Я ездил. Перед тем, как уехать, я ездил к Алёнкиным родителям. Я знал, что они не хотят меня видеть, просили передать, чтобы я даже на кладбище не смел появляться, но…
Он поехал.
Появлялся на кладбище далекого Загорского.
Не раз и не два.
И, если бы дядя Владя с Кириллом ему дали, то он бы остался там жить. Вот только они не дали, и по физиономии Кирилл, забирая силком и таща до машины в первый раз, был вынужден ему съездить.
Дарийка рассказывала.
— Мне надо было поговорить, попросить прощения, сказать… Лариса Карловна сказала, что она просила меня в тот чёртов вечер остаться, но мы не остались. Она спросила, как я с этим буду жить дальше… Они отказались брать деньги. Я понимаю, но пенсии маленькие и им некому больше помогать. Я пытался объяснить, что не откупаюсь, что помочь…
Вот только его помощь им не нужна.
И понять их можно.
И нельзя.
Мы по разные стороны баррикады, где у каждой стороны своя правда, и винить у меня выходит как раз их и Алёну. Не будь её в его жизни, и ни в какой Загорск Дим бы не поехал, и в аварию ни в какую он бы не попал.
— Она сказала, чтобы я жил, если смогу… жить. Только я и не могу… — он говорит яростно, тише с каждым словом, и последнее получается призрачным шелестом.
Который я, впрочем, слышу слишком отчетливо.
Остро.
А Дим швыряет бессчетную бутылку, что вдребезги и тоже… остро.
— Жить не могу и умереть
не могу, — он кривится.Поднимается и шатается.
Кажется, что свалится, покатится вперед по длинной лестнице вниз на каменный пол, разобьется, осуществляя самую заветную мечту, на этот раз окончательно.
— Дим!
Крик вырывается сам, раскатывается звонко и отчаянно.
И хватаюсь я за него не менее отчаянно.
До судороги.
— Пойдем наверх, пожалуйста…
— Зачем?
Он отступает.
Спускается на пару ступеней ниже, покачивается и затылком к стене приваливается. Оказывается совсем близко, лицом к лицу.
И его лицо я рассматриваю жадно.
Вглядываюсь в знакомо незнакомые черты.
В глубоко впавшие щёки, заострившиеся сверх приличий скулы, колкую даже на вид тёмную щетину. Появившиеся морщины в уголках глаз и черноту под провалами этих самых глаз, тёмных, почти чёрных, в которых, как в бездну, и смотреть, и падать.
— Больше не нравлюсь? — Дим ухмыляется.
Смотрит пристально, и взгляд для вдрабадан пьяного у него слишком трезвый.
Холодный.
— Нравишься.
— Ты зачем приехала, Север? — он спрашивает желчно.
Отдирает мою руку от своей футболки, сжимает запястье, на котором уже расцвели чёрные узоры синяков от хватки Марека, отводит мою руку в сторону, и от боли я все же шиплю и рукой дергаю, но Дим держит крепко.
— Пусти. Пани Гавелкова, соседка, принесла свичкову и услышала шум. Она мне позвонила. Хотела в полицию, но решила сначала мне.
— И ты, конечно же, примчалась, — он заключает издевательски, рассматривает, тянет к себе, и сантиметры между нами становятся миллиметрами. — Иди, иди за мной — покорной и верною моей рабой[2]…
— Замолчи, — я прошу.
Закрываю, не выдерживая его взгляда, глаза.
А над головой, спасая и разряжая напряжение, раздается мужской голос, интересуется насмешливо, давая признать Йиржи:
— Алоха, друзья мои! Вы чего мне Магдичку пугаете?!
— Мы не пугаем, — Дим кривится.
Отталкивает меня и сам от стены отталкивается.
Раскачивается.
И удержать от пересчета ступеней я его успеваю в последний момент.
— Дим!
— Я сижу в господе, потягиваю пиво и жду свой ужин, когда мне звонит Магдичка и шумит, что ты сошла с ума, а твоего жильца убили, — Йиржи сообщает буднично, сбегает, грохоча берцами, стремительно.
И Дима, что обмякает как-то враз, он подхватывает, резюмирует проницательно, глядя на меня поверх его головы:
— Что у вас здесь произошло, я так понимаю, лучше даже не спрашивать.
— Не спрашивай, — я соглашаюсь.
Мешаюсь под ногами, пытаясь помочь, и Йиржи на меня сердито шикает:
— Ветка, я в состоянии дотащить до кровати эту немощь. В нём живого веса меньше, чем в туше верпя, купленного мной сегодня для свадьбы. Не косись даже левым глазом! Свадьба в «Аду», а не у меня. Тьфу на тебя, Ветка! Молодые хотят королевский размах гуляний.
— И национальную кухню?
— А как же, — Йиржи пыхтит согласно, прислоняет Дима к кухонной стене, закрывает ногой дверь погреба, уточняет деловито. — Спальня на втором?