Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Серебряный город мечты
Шрифт:

Ударить.

Под ребра.

Или солнечное сплетение, чтобы как дышать забылось.

В челюсть или в нос.

И за первый пропущенный удар взять реванш у меня получается: Йиржи кровью тоже плюется, кидается остервенело в ответ, и можно признать, что драться он умеет и что внешность крайне обманчива.

И, пожалуй, сия мысль — последняя связанная, потому что дальше мир смазывается, растворяется в механических, оточенных многолетними тренировками движениях, переключается на шестое чувство, которое каждый шаг противника дает предугадывать, блокировать удары, ударять

самому.

Действовать быстро.

И на землю летит все ж Йиржи.

Взирает, тяжело дыша, хмуро и произносит, утирая разбитый нос, он хмуро:

— Надо поговорить.

Надо.

Ещё как надо.

Я киваю согласно, дышу не менее тяжело и руку ему протягиваю.

Глава 14

Дим

— Мою Магдичку хватит удар, — Йиржи припечатывает.

Прикладывает, устраиваясь за каменным столом, к переносице найденную в холодильнике бутылку просроченного молока.

И взгляд на него, прижимая к ноющей челюсти банку оливок, я кидаю косой.

Молчу.

Ощупываю зубы, что, кажется, всё ж на месте. Пусть от поселившегося во рту солоновато-металлического привычного привкуса, что не перебивается даже табачной горечью, и накатывает тошнота.

Тоже привычная.

— Или нет. Сначала она допечет сливовый пирог, огласит весь список предков до тринадцатого колена, что из-за меня и так вертятся в гробу, и проклянет Микулаша Дачицкого, — Йиржи кривится.

Касается с шипением нижней губы, которая уже опухла, а кровь, запёкшись, осталась в углу рта бурым пятном, замарала стальную серьгу.

И уточняет, подумав, он пространно:

— Моя Магдичка почему-то уверена, что на путь беспутства и бестолковости я встал именно из-за него. Связь веков, не иначе, — ухмыляется беспутный и бестолковый самодовольно, отнимает от переносицы бутылку, чтобы глаза на свой же нос скосить, закончить глубокомысленно. — Удар её хватит после припоминания Дачицкого.

— Почему?

— Потому, — Йиржи хмыкает, шевелит, проверяя, пальцами, и стесанные костяшки снова кровят, напоминают мои, что тоже разбиты. — У нас отработанная годами программа. После проклятий моя Магдичка начинает помирать, а я проникаюсь собственным скотством и мчусь в аптеку. Может сразу в аптеку заехать, а?

— Почему? — я повторяю.

Вытягиваю, пристраиваясь по другую сторону стола, ноги, задеваю соседний стул, что противно скрежещет. И Айт, поднимая голову от еды, смотрит вопросительно, фыркает неодобрительно — отвлекли его попусту, — возвращается к сбалансированному супер-пермиум-классу, гремит увлеченно железной миской. И грохот этот, кажущийся чугунным и звенящим, отдается в не менее звенящей голове.

— Или не нарушать программу? — заботливый племянник вопрошает с деланным беспокойством, от которого тянет добавить.

Дать в по-аристократически прямой и тонкий нос на этот раз до хруста костей и перелома со смещением, дабы издевательскую манеру общения отшибло вместе с аристократическим профилем.

И беззаботностью, что тоже выводит из себя.

— Мордобоя на сегодня хватит, тпру… —

Йиржи, отодвигаясь, заявляет проницательно.

Задушевно.

Так, что зубы, враз занывшие от этой задушевности, приходится сцепить, дождаться, когда в непонятные гляделки приятелю Север играть надоест и заговорит он серьёзно.

Ответит, наклоняясь и почти ложась на стол, на заданный вопрос:

— Потому что Ветка влипла.

— Куда?

Вопрос… вырывается.

И рука, правая, дёргается, сыплется седой пепел на темный пол. И ругательство на великом и могучем вырывается.

Тоже.

— Ещё б понять, — Йиржи хмыкает, отбирает пачку папирос, чтобы одну вытянуть, постучать ею о портсигар и, сунув в рот, за зажигалкой потянуться, пробормотать раздраженно и невнятно. — Это ж Ветка. Бедовая.

Бедовая.

И ещё беспечная.

Безалаберная, безответственная, безбашенная, без… Север слишком много «без» чего, включая мозги и здравый смысл. И по жизни она порхает, как настоящая Попрыгунья Стрекоза, ищет развлечения, не думает.

Ни о чем она не думает.

Кветослава Крайнова.

Никогда и ни о чем она не думала.

Она сразу делала.

Влипала в неприятности, а после упрямо задирала подбородок и глазела с вызовом, сверкала глазами, что позже снились в кошмарах, в ледяных снах, где вытащить из очередной передряги её не удавалось, где было слишком поздно и где глаза северного сияния потухали, застывали навсегда.

Нет.

Север… я прибью сам, придушу самолично, выпорю и запру, как обещал уже не раз, потому что… перебор. И злость на неё от этого перебора мерно отстукивает в затылке, пляшет перед глазами чёрными пятнами, оплетает горло, не давая даже материться.

И рассказ Йиржи я слушаю молча.

Курю.

И за первой папиросой идёт вторая.

Третья.

Четвертая… ломается.

Крошится на тёмную каменную столешницу золотистой пылью. И неуместное золото это с глянцевой поверхности смахнуть тянет. Хочется до глухого раздражения, за которым… страх, давно забытый и живой.

Горячий.

Он прорывается, обжигает, расплавляет внутренности. Подводит больше обычного правая рука, дрожит, и в кулак обезображенную шрамами ладонь я сжимаю через силу, через боль, что фантомна, ибо поверхностной чувствительности нет.

А глубокая нарушена.

Не восстановить.

Так сказали в декабре, в холодный день, когда мир за окном слеп от яркого солнца, а дым от труб застывал в воздухе белыми клубами, висел неподвижно над городом и домами. И люди в тот день, казалось, застывали.

Замирали неподвижно на остановках.

И горящих красным, тоже замерших, светофорах.

Я же застыл у окна, замёрз от решения врачебной комиссии и такого яркого, но такого безжизненного солнца, что зимой, как известно, не греет. И оно не грело, оно лишь дало милосердно заледенеть.

Притупило боль.

Надежду.

Страх.

Все эмоции, от которых осталось только отчаянье. И бессильная тупая злость настигала лишь вспышками, подкатывала тошнотой и отвращением к себе же, но даже эта злость не горела, не полыхала столь ярким огнем, как… сейчас.

Поделиться с друзьями: