Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Севастополь (сборник)
Шрифт:

Семен Кирсанов

Оживай, Севастополь

Наша песня вошла в Севастополь! За холмом орудийный раскат, воздух города пылен и тепел, круговая дорога под скат… Мы въезжаем по узким и тесным переулкам приморской земли, ждут пути над обрывом отвесным полковые обозы в пыли. Лом войны завалил мостовые, пыль лежит, как столетняя быль, и спокойно везут ездовые на усах эту вечную пыль. Мертвый
немец на пыльной дороге,
вплющен в землю и цвета земли… И колеса, копыта и ноги равнодушно по трупу прошли.
Мы врагов под ногами не видим, Это стоптанный прах мостовых. Видим стены и вновь ненавидим ненавистников наших живых. Видим раны от мин и орудий, видим зданий безжизненный ряд, стены эти, как люди и судьи, тишиной о враге говорят. Воскресай, оживай, Севастополь! Люди вытравят плена следы! Ленин станет на бронзовом цоколе, зацветут золотые сады! Детвора зашумит под колонной, кораблями заполнится даль. Словно солнце на ленте зеленой сын отцовскую тронет медаль! Мы пришли не с пустыми руками на вершины заветных высот, белый мрамор и розовый камень вся Россия сюда принесет. Все спокойнее волны залива, в город входит волна синевы. И за эхом последнего взрыва К нам доносится слово Москвы!

П. Павленко

Город — памятник (отрывок из романа «Счастье»)

На рассвете он подсел в автобус к иностранным корреспондентам. Погода была на редкость хороша. Предгорье, круто сбегающее к морю, поблескивало сильной сочной росой. Она стекала косичками с обнаженных скал, как дождь, украдкой проползший по земле, вместо того чтобы упасть сверху. Нежный и грустный запах зимы, запах морского камня и отсыревших, но еще не совсем гнилых листьев очень съедобный запах, что-то вроде опары — веял в воздухе, не соединяясь с запахом близкого моря. В полдень горячие камни и глинобитные стены домиков тоже некстати пахнули горячим хлебом.

Автобус промчался мимо одинокой могилы у края шоссе; рядом торчали остатки английского танка. Ужасно горели эти проклятые танки. Чуть что — они как свеча. Этот, должно быть, из бригады Черных. Она проходила именно здесь. Сибиряки, они впервые видели черноморскую весну и самый радостный, самый торжественный ее месяц — май. Это было в самом начале его, когда деревья расцвели, не успев зазеленеть. Длинные ветви иудина дерева покрылись мелкими, частыми цветами и торчали, как гигантские фиолетовые кораллы. Розово, точно освещенные изнутри, светились персиковые и миндальные деревья. Красным и розовым, реже синим, горели трещины скал, набитые узенькими кривульками цветов. Танки мчались, замаскированные сверху цветущими сливами и миндалем, будто клочки садов, а из смотровых щелей торчали букетики горных тюльпанов. Когда хоронили погибших, за цветами далеко ходить не приходилось. Многие так и погибали с цветами в руках.

— Ривьера, — сказал Ральф, корреспондент лондонской газеты. — Или немного Италии. — Точно он не расслышал ни одного слова из рассказа Воропаева о танкистах.

— Разве на Ривьере сражались? — спросил Воропаев.

Но ему не ответили за ревом клаксона. Автомобиль преодолевал как раз самую тугую петлю перевала.

Когда скрылось море и впереди показались сонно полулежащие на боку горы — грустный и однообразный пейзаж, — француз, до сих пор дремавший, спросил:

— Сталин был уже в Севастополе? Говорят, что Черчилль и Рузвельт выехали туда сегодня.

— Не знаю, — ответил Воропаев. — Я бы никого туда не пускал пока.

Англичанин вежливо уточнил:

— Понятно. Памятники истории всегда нуждаются в некотором оснащении, в доработке.

— Это же не Дюнкерк, — возразил Воропаев. — А в Севастополь я не пустил бы даже вас. Там еще много мин.

— Мы, господин проводник, пойдем туда, куда нам захочется, и только туда. Кстати, я голосую за остановку и завтрак.

Все торжественно

проголосовали. Севастополь был им нужен, как прошлогодний снег.

Когда заканчивали завтрак, Гаррис сказал:

— Наш почтенный, но строгий полковник будет очень удивлен, узнав, что я выдвинулся как журналист благодаря русской теме.

Воропаев сел боком к рассказчику. Здесь, где допивали коньяк иностранные гости, в прошлом году проходила дивизия Провалова. Многое вспомнилось…

Гаррис между тем начал рассказывать, что в 1909 году, когда он проводил время в Париже в качестве юного туриста, в театре Шатло открылся русский сезон. Удобный случай познакомиться с народом, о котором ничего не знаешь. Гаррис попал на "Князя Игоря", услышал Шаляпина, увидел танцы Нижинского и Карсавиной и "Половецкие пляски" Фокина.

— Вы понимаете, господа, что получилось? "Князь Игорь" — опера. Немного тяжеловатая, как всё русское, но мелодичная. И, конечно, Шаляпин — отличный певец. И, конечно, Нижинский — король танца. Но успех сделали не певцы, не танцоры-солисты, а массовые пляски. Именно они открыли глаза на русскую душу. Страсть, ярость, самозабвение!.. Я не случайно сказал — самозабвение. Слово это выражает состояние души, свойственное одним русским. Забвение себя, своих нужд. — Гаррис оглянулся на Воропаева:

— Я не делаю ошибок в толковании понятия самозабвения, почтенный полковник?

— Право не скажу. Я не языковед.

— А! Это уже очко. А то мне показалось, что вы всё знаете. Итак, возвращаюсь. Если бы ту постановку можно было увековечить на киноленте, мы, американцы, узнали бы русских на десять лет раньше. Я тогда прямо с ума сошел. Тут ордою, как пляшущее пламя, ворвались половцы, машут бичами, потрясают кривыми саблями и вопят, стонут, зовут, и все быстрее взлетают, грозят. Чорт побери, это такая сцена, что в первом ряду партера было страшно сидеть. Я тогда же сказал себе: русское искусство с огромным напряжением сдерживает страсть своего народа к прыжку куда-то вдаль. Сколько красок, сколько ритмов, сколько порыва прорваться куда-то в четвертое измерение! Не дай бог, — думал я, — если эта самозабвенная страсть когда-нибудь вырвется за границы искусства. И первая моя корреспонденция была о русском балете.

— Браво! — тактично сказал, готовясь подняться, француз.

— У нас еще есть время, — удержал его англичанин. — Гаррис волен рассказывать столько времени, сколько мы будем допивать его коньяк.

— Да, балет балетом, а тогда даже хитрый Бриан, рукоплескавший русским балеринам, не мог бы предсказать столь ошеломляющих темпов русского прыжка в неизвестность. Знаете, господин полковник, я иногда жалею, что Россия ушла в политику.

— Конечно, балет, как и всякое искусство, выражает душу народа, но изучать страну по балету, это все равно, что изучать садоводство по варенью, — сказал Воропаев. Ему не хотелось всерьез спорить с Гаррисом. Он чувствовал, что не переубедит его. — Даже не выезжая из дома, вы могли бы узнать о России куда больше, если бы прочитали Толстого. Чехова, Горького. Я уж не говорю о Ленине, — добавил он, с трудом подавляя раздражение.

Выслушав его, Гаррис продолжал рассказывать о том, что говорил ему знаменитый Морис Дени о декорациях Бакста и Бенуа, а Воропаев поглядел на часы. Приблизительно в этот час и в этот день дивизии Отдельной Приморской армии ворвались в прошлом году в балаклавскую долину и увидели вдали, на горизонте, памятник погибшим в 1855 году итальянцам. Начинался подъем на Сапун-гору, севастопольскую голгофу.

Если бы хоть на одно мгновенье жизнь восстановила картину происходившего здесь, — нет, даже не картину, а одни звуки ее, один ужасный рев сражения, язык американца прилип бы к нёбу, и его сердце, пропитанное алкоголем и скептицизмом, навсегда остановилось бы при звуках того, что он называл «самозабвением», при стихийном разгуле русского боя.

Дивизии ползли плечо в плечо… Командные пункты не успевали располагаться за стремительно продвигавшимися боевыми порядками, да их даже как будто и не было, ибо просто командовать сражением, понятным каждому солдату.

Это было сражение солдатское, народное, начало и исход которого каждый знал заранее. Одно лишь было не совсем ясно — продлится ли оно день, неделю или месяц. Но сколько бы ни длилось оно, результат мог быть один — освобождение Севастополя.

Белая известковая пыль стояла над долиной и скатами Сапун-горы; падал частый каменный дождь. Воропаев вспомнил, как человек двенадцать пехотинцев и артиллеристов, впрягшись в пушку, бегом втаскивали ее на крутой скат горы. Они были без гимнастерок, с лиц их катился пот, они бежали, запрягшись в пушку, и во весь голос что-то кричали. Пушка взбиралась вверх довольно быстро, и если кто-нибудь из «бурлаков» падал, его сейчас же заменяли. За пушкой, тоже бегом, на руках, как ребят, тащили снаряды, и если подносчик падал, это была двойная потеря — и бойца, и снаряда.

Поделиться с друзьями: