Север и Юг
Шрифт:
– Но хозяева не имеют никакого отношения к вашей религии. Все, что вас связывает — это торговля… так они думают… и это все, чем они обеспокоены.
– Я рад, сэр, — ответил Хиггинс с любопытством во взгляде, — что вы добавили, «так они думают». Боюсь, я бы подумал, что вы — лицемер, если бы вы этого не сказали, несмотря на то, что вы — священник, или даже потому что вы — священник. Знаете, если бы вы говорили о религии, как о чем-то, что, будь оно правдой, не касалось бы всех людей, не приковывало бы всеобщее внимание, я бы подумал, что вы плут, и я бы даже подумал, что вы больше дурак, чем плут. Надеюсь, без обид, сэр.
– Нисколько. Вы считаете, что я ошибаюсь, а я считаю, что вы еще более ошибаетесь. Я не жду, что смогу вас убедить за один день и за один разговор. Но давайте узнаем друг друга и свободно поговорим об этом, и правда восторжествует. Я бы не верил в Бога, если бы не поверил этому. Мистер Хиггинс, я верю, что в глубине души вы верите… (мистер Хейл понизил голос до благоговения)… вы верите в Него.
Николас Хиггинс
– Послушайте! Ваши уговоры окончатся ничем. Ради чего вы пытаете меня своими сомнениями? Подумайте о ней — она лежит там из-за той жизни, что выпала на ее долю, и потом подумайте, как вы отказываете мне в том единственном утешении, что мне осталось… что Бог существует, и что Он уготовил ей такую жизнь. Я не верю, что она когда-нибудь снова будет жить, — сказал он, садясь, и его голос снова зазвучал безжизненно и равнодушно. — Я не верю ни в какую другую жизнь, кроме этой, в которой она так много страдала и претерпела столько тревог. И я не могу вынести мысли, что все это было случайно, что все могло измениться от дуновения ветра. Много раз, когда я думал об этом, я не верил в Бога, но я никогда не признавался в этом себе, как многие. Я мог посмеяться над теми, кто так делал, словно бросал вызов, но потом оглядывался, чтобы посмотреть, услышал ли Он меня, раз Он там был. Но сегодня, когда я остался одиноким, я не буду слушать ваши вопросы и ваши сомнения. В этом шатком мире есть одна неизменная и простая вещь — разумная или неразумная, я буду цепляться за нее. Это то самое благо для счастливых людей…
Маргарет мягко дотронулась до его руки. Она до сих пор ничего не сказала, и он не слышал, как она поднялась.
– Николас, мы не хотим вас переубеждать, вы не поняли моего отца. Мы не убеждаем, мы верим, как и вы. Это единственное утешение для души в горести.
Он обернулся и схватил ее за руку.
– Да, это, это… — он вытер слезы тыльной стороной ладони. — Но вы знаете, она лежит мертвая дома, а я совершенно потрясен горем, и временами едва осознаю то, что говорю. Как будто речи, которые произносили люди… умные и толковые вещи, как я временами думал… проросли и расцвели в моем сердце. Вдобавок забастовка провалилась, разве вы не знали, мисс? Я шел просить ее, как нищий, дать мне немного утешения в этой беде. И тут мне сказали, что она умерла… просто умерла. Вот и все. Но для меня этого было достаточно.
Мистер Хейл поднялся снять нагар со свечей, чтобы скрыть свои чувства.
– Он не атеист, Маргарет, как ты могла так сказать? — укоризненно пробормотал он. — Я хочу прочитать ему четырнадцатую главу из Книги Иова.
– Я думаю, пока не стоит, папа. Возможно, не всю. Давай расспросим его о забастовке и выскажем сочувствие, в котором он нуждается, и которое надеялся получить от бедной Бесси.
Поэтому они спрашивали и слушали. Рассуждения рабочих, как и многих хозяев, основывались на ложных предпосылках. Комитет понадеялся на рабочих, как будто те, обладая выносливостью машин, способны были бы неизменно действовать твердо и спокойно, и не позволить человеческим чувствам взять верх, как в случае с Баучером и бунтовщиками. Они верили, что их протест против несправедливости возымеет на чужаков тот же самый эффект, как несправедливость (вымышленная или реальная) — на них самих. Соответственно, они были удивлены и негодовали, когда бедные ирландцы приехали и заняли их место. Это негодование сдерживалось в определенной степени презрением к «этим ирландцам» и удовольствием от мысли, что они неумело справляются со своей работой и смущают новых хозяев своим невежеством и глупостью. Но самым жестоким ударом оказалось то, что милтонские рабочие не подчинялись приказам Союза сохранять мир, что бы ни случилось. Они вызвали разногласие в Союзе и посеяли панику.
– И поэтому забастовка закончилась, — сказала Маргарет.
– Да, мисс. Все кончено. Завтра двери фабрик широко распахнутся, чтобы впустить всех, кто попросит работу. Хотя бы только для того, чтобы показать, что они не имеют никакого отношения к забастовке. А если бы они были тверды, то смогли бы получать жалованье, какого никто не получал за последние десять лет.
– Вы ведь получите работу, правда? — спросила Маргарет. — Вас же хорошо знают, разве нет?
– Хэмпер позволит мне работать на своей фабрике, когда отрежет себе свою правую руку, не раньше и не позже, — тихо ответил Николас.
Маргарет печально умолкла.
– Кстати, о жалованьи, — сказал мистер Хейл. — Вы не обижайтесь, но я думаю, вы допустили несколько серьезных ошибок. Я бы хотел прочитать вам несколько высказываний из книги, которая у меня есть, — он поднялся и подошел к книжным полкам.
– Не беспокойтесь, сэр, — сказал Николас. — Вся эта книжная чепуха влетает в одно ухо, а вылетает в другое. На меня это не произведет впечатления. Прежде чем между мной и Хэмпером произошел раскол, надсмотрщик рассказал ему, что я подговаривал рабочих просить большее жалованье. И Хэмпер встретил меня однажды во дворе. У него была тонкая книжка в руке, и он сказал: «Хиггинс, мне сказали, что ты один из тех проклятых дураков, что думают, что могут получать больше, если попросят. Да, вот ты и содержи их, когда повысишь им жалованье. Так, я даю тебе шанс и испытаю, есть ли у тебя разум.
Вот книга, написанная моим другом, и если ты прочтешь ее, ты поймешь, от чего зависят размеры жалованья, и что ни хозяева, ни рабочие никак не могут на это повлиять, пусть даже они целыми днями надрывают свои глотки в забастовке как отъявленные дураки». Ну, сэр, я рассказал это вам — священнику, когда-то проповедовавшему и пытавшемуся убедить людей в том, что вам казалось правильным. Разве вы бы начали свою проповедь с того, что назвали их дураками или чем-то подобным, разве сначала бы вы не сказали им каких-то добрых слов, чтобы заставить их слушать и верить. И в вашей проповеди вы бы не останавливались каждый раз и не говорили бы им: «Вы — просто куча дураков, и я всерьез подозреваю, что мне бесполезно пытаться вложить в вас разум?» Я был сильно рассержен; я признаю, что взялся читать то, что написал друг Хэмпера… я был сильно возмущен этой манерой обращения ко мне, но я подумал: «Спокойно. Я пойму, что говорят эти парни, и проверю: они — простаки или я». Поэтому я взял книгу и с трудом прочел ее. Но, Господи помилуй, в ней говорилось о капитале и труде, труде и капитале, до тех пор, пока она не усыпила меня. Я не смог правильно уяснить себе, что есть что. О них говорилось, как будто они были добродетелью и злом. А все, что я хотел знать, есть ли права у людей, богатые они или бедные… были бы они только людьми.– Мистер Хиггинс, — произнес мистер Хейл, — я допускаю, что вас возмутил оскорбительный, глупый и нехристианский тон, каким мистер Хэмпер говорил с вами, рекомендуя книгу своего друга. Но если в этой книге говорилось, что жалованье не зависит от воли хозяев или рабочих, и что большинство успешно закончившихся забастовок могут лишь на время повысить его, а после, из-за результатов самой забастовки оно стремительно падает, значит, — книга рассказала вам правду.
– Ну, сэр, — сказал Хиггинс упрямо, — может быть, а может, и нет. На эту точку зрения есть два мнения. Но пусть даже правда была вдвойне серьезней, но это не моя правда, если я не могу понять ее. Осмелюсь сказать, что в ваших латинских книгах на полках есть правда, но и это не моя правда, хоть я и понимаю значения слов. Если вы, сэр, или какой другой образованный, терпеливый человек придете ко мне и скажете, что научите меня понимать эти слова и не будете бранить меня, если я немного глуп и не понимаю, как одна вещь связана с другой, тогда через какое-то время я, может быть, и пойму эту правду, или не пойму. Я не буду клясться, что стану думать так же, как вы. Я не из тех, кто думает, что правду можно слепить из слов, такую чистую и аккуратную, как листы железа, что вырезают рабочие в литейном цеху. Не всякий проглотит одни и те же кости. Одна застрянет у человека в горле здесь, а другая — там. Уж не говоря о том, что для одного правда может оказаться сильной, а для другого — слишком слабой. Люди, которые намерены вылечить мир своей правдой, должны по-разному подходить к разным умам, и быть немного нежнее, когда преподносят им эту правду, — или бедные больные дураки выплюнут им ее в лицо. Теперь Хэмпер первый обвиняет меня и говорит, что это не пойдет мне на пользу, что я такой дурак, вот так то.
– Мне бы хотелось, чтобы кто-то из самых добрых и мудрых хозяев встретился с вашими людьми и поговорил бы об этом. Это был бы наилучший путь, чтобы преодолеть ваши трудности. А они, я полагаю, происходят от вашего незнания… извините меня, мистер Хиггинс… вопросов, которые ради обоюдных интересов хозяев и рабочих должны были быть хорошо поняты обеими сторонами. Мне интересно, — мистер Хейл обратился и к своей дочери, — мистера Торнтона можно убедить сделать что-то подобное?
– Вспомни, папа, — ответила она очень тихо, — он сказал однажды об управлении, ты знаешь что, — ей не хотелось более ясно намекать на разговор, в котором мистер Торнтон ратовал за мудрый деспотизм со стороны хозяев, поскольку она заметила, что Хиггинс услышал имя Торнтона и насторожился.
– Торнтон! Он — тот парень, который сразу привез этих ирландцев, из-за этого и случился бунт, который погубил забастовку. Даже Хэмпер немного подождал бы, но Торнтон не стал ждать. А теперь, когда Союз поблагодарил бы его за преследование Баучера и тех парней, которые нарушили наши приказы, именно Торнтон выходит вперед и спокойно заявляет, что раз забастовке — конец, он, как пострадавшая сторона, не хочет настаивать на обвинении против бунтовщиков. Я думал, что у него больше смелости. Я думал, что он достиг своей цели и отомстил в открытую, но он говорит (один человек из суда передал мне его слова): «они прекрасно понимают, что будут наказаны за свой поступок, встретив трудности в поиске работы. Это будет достаточно суровое наказание». Я только хочу, чтобы они поймали Баучера и предали его суду, прежде чем это сделает Хэмпер. Я вижу тигра, и он начал охоту. Выпустит ли он его из своих когтей? Только не он!
– Мистер Торнтон был прав, — сказала Маргарет. — Вы злы на Баучера, Николас. Иначе вы бы первый поняли, что там, где естественное наказание будет достаточно суровым за нанесенную обиду, любое другое наказание будет казаться местью.
– Моя дочь — не большой друг мистера Торнтона, — сказал мистер Хейл, улыбнувшись Маргарет. А она, красная, как мак, поспешно склонилась над рукоделием. — Но я полагаю, что ее слова — правда. За это он мне нравится.
– Ну, сэр, эта забастовка была для меня слишком утомительной. Не спрашивайте, расстроился ли я, когда увидел, как она терпит неудачу. Просто я не могу забыть тех, что страдали молча и держались до конца, смелые и непреклонные.