Шаламов
Шрифт:
Этот замысел не сбылся. На следующее утро после поверки Шаламова вызвал сам Киселев. « — Так ты говоришь, прогремит на всю Колыму? — Гражданин начальник, вам уже доложили? — Мне все докладывают. Иди и помни, теперь я с тебя глаз не спущу, пеняй на себя».
«Киселев не был трус, — многозначительно подчеркивал Шаламов. — Надо было выбираться из Кадыкчана». Спастись от мстительного инженера и перебраться с этого участка в близлежащий угольный центр Колымы — Аркагалу — Шаламову помог знакомый врач-заключенный С.М. Лунин. Ему будут впоследствии посвящены рассказ «Потомок декабриста» и другие эпизоды большой колымской темы Шаламова, связанной с лагерной медициной (об этом — в следующей главе). Но конец Киселева наступил, и о его подробностях, по словам писателя, все заключенные рассказывали, «захлебываясь от радости». Инженер погиб, защищаясь от залезшего в его квартиру вора, стал бить его прикладом охотничьего двуствольного ружья, а на ружье были взведены курки, которые разрядились ему прямо в живот. Это был пример почти мистического возмездия. «День, когда на шахту пришло известие о смерти Киселева, был праздничным
На аркагалинских шахтах, где располагалось управление «Дальуголь», Шаламов работал с начала 1941 года по декабрь 1942-го, то есть почти два года. Ему приходилось исполнять здесь самые разные обязанности — на поверхности, на терриконе шахты, в лютый мороз в ночную смену разгружать вагонетки, которые подавались редко, и он вынужден был долго стоять и ждать («…я до такой степени замерзал на этом терриконе, что даже заплакал от мороза, от боли»), а в самой шахте, где было несравненно теплее, куда, в темноту, не спускался конвой, но где было гораздо опаснее из-за постоянных обвалов и технических аварий, работать откатчиком. Кроме того, здесь снова обнаружилось неудобство высокого роста Шаламова. По крайней мере трижды он попадал в типичные шах-терско-колымские ситуации: ему на голову падал то кусок породы в лаве, то целый пласт, а однажды пущенная без сигнала вагонетка зацепила его вместе с тросом и потащила наверх. Но шахта, как отмечал Шаламов, в силу своей замкнутости и повышенной опасности, сплачивает людей. Особенно это проявилось в июне 1941 года, через несколько дней после начала войны, когда ему пытались «пришить» очередное дело — на этот раз в связи с аварией.
Напарник Шаламова Чудаков случайно забыл прицепить лебедочный трос к вагонетке, и она, неуправляемая, на всей скорости покатилась вниз по штреку. К счастью, никого не убило, но вагонетка, сойдя с рельсов, перешибла все стойки и, врезавшись в стену лавы, вызвала страшный переполох и остановила работу. Чудакова арестовали и посадили в карцер. Но оказалось, что лагерное начальство гораздо больше заинтересовано в том, чтобы посадили и добавили срок Шаламову. Особенно старался помочь этому молодой смотритель-десятник Мишка Тимошенко, «пробивавший» себе карьеру. Чудакова, исхудавшего до костей в изоляторе, после этого перевели из шахты в банщики. Тимошенко, придя в баню, стал пенять Чудакову, что тот — «дурак, такое принял из-за этого черта Шаламова». Нарядчик парился по обычаю в своей любимой высокой узкой бочке, куда время от времени поддавался горячий пар. Расслабившись от удовольствия, Тимошенко проболтался, что сам ходил к оперуполномоченному и «пел» ему на Шаламова (как можно было понять — он являлся штатным стукачом). Услышав это, бывший напарник Шаламова резко прибавил напор пара. Тимошенко не смог выбраться из бочки — он сварился заживо…
Рассказ Шаламова «Июнь», посвященный этим событиям, возможно, принадлежит отчасти к тем невероятным лагерным легендам, о которых было принято говорить «не веришь — прими за сказку». Но ни факт поиска повода снова придраться к «троцкисту» Шаламову, ни хронологическая привязка к началу войны не вызывают сомнений. Равнодушие, с каким воспринимали заключенные-«доходяги» сообщения о начале войны, о бомбежке Севастополя, Киева, Одессы, тоже было вполне адекватно их полубессознательному состоянию: их гораздо больше занимал вопрос об очередном снижении хлебной пайки. В таком же состоянии тогда снова находился и Шаламов.
Война вызвала на Колыме большие перемены. На Аркагале они выразились поначалу в том, что резко сократили пайку до 300 граммов и ужесточили режим. Но вскоре было объявлено, что «все эти распоряжения об ущемлении на случай войны были сделаны по мобплану, составленному вредителями», и машина начала раскручиваться назад, причем до явлений, совершенно невероятных.
Вокруг зоны для 58-й статьи, выгороженной внутри общей зоны, стали снимать колючую проволоку. Сам Шаламов участвовал в этой операции, срывая гвозди и наматывая проволоку на палку, — на целый день хватило работы. Это был сигнал, символ каких-то новых импульсов от Москвы. На митингах и собраниях всем заключенным, в том числе политическим и «троцкистам», объявили, что они больше не считаются «врагами народа», и с пафосом провозгласили надежду, что «они в трудный час поддержат родину». Было обещано, что паек увеличат за счет американских продуктов — «подписан договор с Америкой, и первые корабли уже разгружаются в Магадане». Осенью по трассе действительно пошли первые американские «даймонды» и студебекеры, на шахтах и приисках появилось больше бульдозеров, экскаваторов, американских, не похожих на русские, лопат и топоров. А главное — появились заокеанская пшеничная мука с кукурузой и тушенка. Именно эту перемену все заключенные (в том числе и Шаламов) восприняли с наибольшей радостью. Но для каждого она длилась недолго.
Среди всех авторов, писавших о Колыме 1941 года, начала Великой Отечественной войны, свидетельства Шаламова (и документальные, и художественные) отличаются особым бесстрастием, отсутствием каких-то зримо выраженных чувств. Между тем тот же М. Выгон сообщал о патриотическом подъеме, захватившем в первые месяцы войны даже отпетых уголовников, которые стали выходить на работу, а в дальнейшем, по его воспоминаниям, в лагерях «не было никаких акций неповиновения — дух общей ненависти к фашистам перекрывал все». Вряд ли Шаламов тоже не был затронут этим духом, но он бы счел штампованные, взятые из газет слова «…перекрывал все» — большим преувеличением. Во-первых, он слишком хорошо теперь знал, как меняется иерархия ценностей и эмоций в человеке в зависимости от того, насколько он подавил сегодня острое чувство голода, достал ли хотя бы чей-то объедок или сжевал
возле кухни оброненный капустный лист. Во-вторых, его патриотизм был заглушён, притуплён, загнан вглубь бесправным, униженным и вечно подозрительным статусом «троцкиста». По этим причинам подача, скажем, заявления о направлении на фронт для него являлась заведомо фантастичной.«Многие подали заявления на фронт, но в этом было отказано», — писал он, и это в точности соответствует колымской действительности военных лет. Большинство работников Дальстроя, включая и конвоиров-вохровцев, в эти годы остались на «брони», поскольку район был приграничным и должен был во что бы то ни стало давать не только золото, необходимое для расчетов по американскому ленд-лизу, но и олово и другие металлы, на которые резко увеличился спрос на военных предприятиях. Лишь очень небольшое количество осужденных по бытовым и уголовным статьям смогло пробиться с Колымы на фронт, в штрафные батальоны. Но осужденных по 58-й статье среди них не было. Их освобождение — до окончания войны — прекратил своим приказом от 23 июня 1941 года новый начальник Дальстроя И.Ф. Никишов, исполняя указания Москвы. Не раз подававший заявление о досрочном освобождении с целью попасть на фронт, в штрафбат, знакомый Шаламова А.С. Яроцкий так писал о главной причине отказов: «…Товарищ Сталин знал историю и помнил, как в 1915 году по царскому манифесту многие политические заключенные попали на фронт и что они там делали» [38] .
38
Яроцкий Л.С. Золотая Колыма. М., 2002. С. 156.
Война сделала необходимостью сохранение рабочей силы, тем более что накануне, в 1940 году, был поставлен рекорд добычи золота — 80 тонн. На эту цифру Дальстрою удалось выйти благодаря самому массовому за все годы завозу заключенных в навигацию 1939 года — 75 тысяч человек, переброшенных из других лагерей, что довело общее их количество в 1940 году до 176 тысяч, и это был предвоенный максимум. С первых лет войны он постоянно снижался из-за высокой смертности заключенных от голода и болезней, пока не началось, с 1944 года, поступление новых контингентов с территорий, находившихся в гитлеровской оккупации [39] .
39
Широков Л.И. Дальстрой: предыстория и первое десятилетие. Магадан, 2000. С. 119.
Как уже говорилось, с войной было связано и ужесточение режима для политических. Первая волна «либерализации» быстро прошла, и, сняв колючую проволоку для 58-й статьи внутри общих зон, начальство решило ее укрепить в «спецзонах». Это были штрафные зоны, куда направлялись прежде всего те, кто не выполнял «норм выработки» (которые невозможно было выполнить голодному) и у кого приближалось окончание официально назначенного срока. В такую зону на золотоносный прииск «Джелгала» после угольной Аркагалы попал в конце декабря 1942 года и Шаламов.
Ее главным признаком был особый режим, который Шаламов позже сравнивал с «Освенцимом без печей», по выражению его друга, писателя Г. Демидова. Оснований для такого сравнения имелось много. Прежде всего сами топографические условия штрафной зоны, которые, как мрачно замечал Шаламов, «выбирались с умом». Зона была расположена на высокой горе, а прииск находился глубоко внизу: «Это значит, что после многочасовой изнурительной работы люди будут ползти по обледенелым, вырубленным в снегу ступеням, хватаясь за обрывки обмороженного тальника, таща на себе дрова — ежедневную порцию для отопления барака. Это, конечно, понимал начальничек, выбиравший место для штрафной зоны. Понимал он и другое: что сверху по лагерной горе можно будет скатывать, скидывать тех, кто упирается, кто не хочет или не может идти на работу, так и делали на утренних "разводах" "Джелгалы". Тех, кто не шел, рослые надзиратели хватали за руки, за ноги, раскачивали и бросали вниз. Внизу стояла лошадь, запряженная в волокушу. К волокуше за ноги привязывали отказчиков и везли на место работы…»
В бараке было не лучше: здесь дрались из-за куска хлеба и выплескивали друг на друга все, что накопилось, не выбирая слов, хотя социальный состав штрафной зоны, казалось, предполагал другое. В ней преобладала интеллигенция, в том числе бывшие партработники, государственные служащие разных рангов, журналисты, военные, а руководили бригадами, как правило, представители «рабочего класса» (тоже заключенные). Была ли в такой концентрации интеллигенции и в распределении ролей чья-то инквизиторская воля, неизвестно, но именно она помогла Шаламову окончательно избавиться от иллюзий относительно психологии поведения многих представителей той социальной группы, к которой он сам принадлежал. Старый спор в Бутырской тюрьме 1937 года с А. Коганом о присущем интеллигенции — больше всего ей — героизме (спор, в котором Шаламов, как мы помним, сразу занял скептическую позицию) получил на Джелгале самые яркие аргументы в его пользу и привел к соответствующим выводам. Оказалось, что экстремальные условия лагеря обнажают, увы, отнюдь не лучшие свойства элиты общества, а скорее — худшие. И, как ни парадоксально (а может быть, и закономерно, потому что все эти вещи в завуалированной форме существовали и на «воле»), — страсть к пресмыкательству перед начальством и к доносам друг на друга. Не случайно потом Шаламов сделал заключение: «Первыми разлагались партийные работники, военные». Именно штрафная зона дала ему повод для этого обобщения, именно здесь он познал, что такое предательство со стороны «братьев по разуму», принявших к действию поговорку блатарей: «Умри ты — сегодня, а я — завтра». Ведь здесь и разыгралась история осуждения его на второй по Колыме, а в общей сложности — на третий и самый большой срок.