Шампиньон моей жизни
Шрифт:
А все остальное удивительно и ослепительно. И если перейти мост...
А мы как раз на мосту.
Есть, где поставить аккордеон.
Это какая-то из последних весен. Много перемен. Солнце. Вороны. Грязная соль губчатого снега. Блещут лужи. Сверкает, хотя и меньше обычного, мириадами стекляшек свалка. Так получается, вероятно, потому, что с моста угол
Если с тех было видно немногое, но зато имелась тропинка, ведущая куда-то, а куда - не видать, то здесь - хотя видать далеко - видно в с ё. А раз в с ё, значит, пространство замкнуто.
На мосту, на деревянном этом мосту, полно натасканной глины. Тут и пунктир тележных колес в виде подсохших рыжих лепешек, и одинокий путь прорвавшегося через топь грузовика или "виллиса", и по ребрам дощатых пешеходных обочин котлетины сырого грунта - так прохожие очищают подошвы.
Мы тоже шваркаем о бортик. Оба Шампиньона Наших Жизней, покинув перегнойные свои кочки, наконец оказались на неопрятном прилавке моста, ибо место им, французским грибам, только на прилавке. Там, где лесные, свежие и подлинные, нам быть не полагается. Так что: или навозная кочка, или грязный прилавок. Но от этого не легче.
Чепуховые наши прозрения, вернее, прозрения моего знакомца, вероятно, поистощились, и мы просто очищаем подошвы, словно хотим навсегда избавиться от грязи, хотя находимся всего лишь на мосту, застегнувшем распутицы обоих берегов - преодоленную и предстоящую.
Можно даже предположить, что мы уходим навсегда, хотя церемония убытия навсегда - отрясание праха от стоп своих. Выходит, мы имитируем. Пробуем голос. Но молча.
– Можешь сказать что-нибудь умное?
– спохватывается вдруг он растерянно.
– Могу. Видно далеко, но зато - в с ё.
– Боже мой! Ты прав! Ты, как всегда, сказал умное! Но я бы сказал иначе...
Встревожился он ужасно. И, похоже, не предполагаемым недоверием к себе, а с а м о й мыслью и тем, ч т о собирается возвестить.
– Куда течет эта речка?
– спрашивает
– В Яузу.
– А Яуза?
– В Москва-реку.
– А та?
– В Оку.
– А Ока?
– В Волгу...
– А Волга?
– В Каспийское море.
– Вот!
– соглашается он отчаянно.
– Теперь я понял!
– И совсем в ужасе: - Получается, что не выплыть. Мы - арестанты внутреннего бассейна. И мы это чувствуем. И наши души поэтому не океанические. Ты должен это понять, как сейчас понял я, когда услышал: "Видно далеко, но - в с ё". А я говорю: мы - внутри. И что же нам теперь делать?
Неужели человек, только что вклеивший марочную бумажку с дурацким адресом и умелькнувший в вагоне, он, этот провидец? Не обознался ли я?
Может быть, мы оба на кочках - всего лишь варианты жизни одной? Вдруг он - вероятный, но не состоявшийся я? А тревожный его взгляд - всего лишь обеспокоенность насчет воплощения того, кто перед ним? В конце концов, ч т о кто говорил и ч т о кто думал, не так уж и важно...
Но он же был?
Он же был! Он не сплыл, а если сплыл, то по тупиковым водам. И, значит, никуда не девался. Ибо мы - внутри.
Мы - внутри!
И грязь, и весна, и свалка, и лошадь, и мост.
И все блески и отблески, и плевые наши прозрения - скорей подозрения, но разве на свалке разберешь?
Ибо сказано: мы - внутри. И я свидетельствую это. И сказано так было на мосту свайно-бревенчатого устройства над затянутой столовскими накипями лоснящейся речкой в пору весны и распутицы двух берегов. На середине дороги. В некотором уже отдалении от свалки, тем не менее повелительно обступившей событие и в полном блеске своих стекляшечных орденов присутствовавшей при самовидном откровении под голубым блюдечным небом. Под крики галок и рукоплескания ворон, явившихся, как всегда, в безупречных фраках, но, как всегда, босиком и в заношенных слободских манишках.
Посреди дороги.