Шаутбенахт
Шрифт:
Без лишних слов Кварц подмел своим однополчанином пол: он был в ярости. «Сейка» на запястье показывала половину шестого, тремпистка, похоже, накрылась плащом — но нам его не жалко, ей-Богу, не жалко. Нам жалко Лилю: перепугалась, сломала ноготь, поехал чулок — до сего дня ни разу не надёванная пара. А прическа… Чем она краше и мудреней, а уж Лиля постаралась, тем неприглядней бывают последствия природных катастроф, от которых застрахованы разве что бритоголовые леди из Меа Шеарим [25] . На Лилином месте другая давно бы уже разревелась с досады, наша же мужественная девушка только тяжело вздохнула — и направилась в ванную.
25
Район
В ее отсутствие Геня, отвечая на нескромный Ноликов вопрос, вполголоса поведала печальную историю совращения Лили банковским клерком:
— Для него это был потом такой стыд, такой стыд… Неудивительно, что он сам же стал вставлять ей палки в колеса. И ведь хорошая неглупая девочка, — прибавила Геня самодовольно. — Умнее многих мужиков.
— В отличие от тех, кого вы называете мужиками, она не может себе позволить быть глупой.
Если бы Геня держала в руках сложенный веер, она бы игриво шлепнула им Нолика. Но у нее в руках была вилка, на которую она не менее игриво накалывала тончайшие мясные волоконца и вермишелевых червячков, то там, то сям поналипших к донышкам тарелок. «Все было выпито и съето» — мнимая цитата, — кроме десерта.
В продолжение сказанного Нолик пустился в рассуждения о женщинах с физическим изъяном:
— Некоторые считают, что уродливые и калеки доступнее, рады всякому, кто их поманит. Глубоко ошибочный взгляд. Они страшно недоверчивы, во всяком случае, по сравнению с теми женщинами, для которых мужская любовь, как ежедневный утренний душ… — Это была колкость, но особого рода, когда и не ответишь-то. По некоторым признакам и на исторической родине Геня держалась правил гигиены, что приняты на родине слонов.
Воспламененный своими пылкими филиппиками по адресу тех, кто под покровом темноты пристает к хроменьким и обваренным, Нолик разразился горячим панегириком самому себе. (Панегирик, воспламеняющийся от филиппик. Мы сознательно устроили очную ставку этой паре иностранцев, столько лет безнаказанно морочивших нас своим появлением в совершенно противоположных контекстах. Так одного и того же человека попеременно видишь то за рулем восемнадцатого автобуса, то продающим халву на рынке. Прикажете предположить, что «он» — это попросту двое близнецов?)
— Я бы никогда не позволил сатиру в себе восторжествовать. Я бы никогда не позволил отвлеченной чувственности предварить чувство, внушаемое конкретной женщиной. Поэтому я всегда бросался на приступ таких илионов, несокрушимость которых общеизвестна. И всегда дерзко карабкался по их стенам, причем еще не случалось такого, чтобы дерзость моя не была вознаграждена.
— «Я всегда, я никогда», вы что, абсолют? По-моему, вы уже заговариваетесь, — грубо оборвала Нолика Геня. Он стал ее раздражать — после того, как упомянул про утренний душ. — Что он там нес (подразумевался Борис), что его сейчас вырвет?
— Глубокочтимая Евгения Батьковна, прежде всего я не заговариваюсь, а заговариваю вас, а это, как говорят в Одессе — а я, да будет вам известно, рожден в Одессе, — две большие разницы. Что касается господина Бориса, вашего гостя, то ковров ваших он пятнать вроде бы не собирался. Господин Борис сказал только, что мое пение есть облагороженная рвота.
У Гени оборвалось сердце. Все. Нолик оскорбился. Нолик сейчас уйдет и больше никогда не придет. Кончилась дружба со знаменитым бардом Арнольдом Вайсом.
— Ах, какой дурной, Боже, какой дурной! Это же надо такое сказать! Да сам он рвота… Вы, конечно же, не обиделись на этот фрукт…
— На фрукт — нет.
— Ну так в чем же дело, откуда эта мрачность? Вспомните, машер, о своей гитаре да спойте. — Душевно наморща нос и тряхнув волосами. — Спойте,
машер! Вы и песня неразлучны, как Ром и Ремул.— А это еще что за звери такие?
— Ром и Ре мул, Но-о-лик…
— Ром и Ремул, — проворчал Нолик, — Ланин и Стелин.
— Нолик… Вы. Меня. Разыгрываете!
— Розыгрыш кубка. Ладно, так уж и быть, спою.
Здесь надо открыть один маленький секрет: Нолику гораздо больше хотелось петь, нежели Гене слушать. И так бывало всегда. В гостях Нолик с нетерпением искал случая уступить настойчивым просьбам своих почитательниц и что-нибудь для них исполнить.
— Ну, где же публика? Кого прикажете восхищать?
Геня пошла звать Лилю. Лиля, уже причесанная, сидела в Пашкиной комнате. Можно предположить, что она считала своим долгом быть подле Бориса. Последний, в беспорядке сваленный Кварцем на диван — руки, ноги вперемешку, — был теперь аккуратно сложен. Голова покоилась на плюшевом медвежонке, бледный шарик пупка, нескромно открывшийся, исчез под пупком с глянцевой обложки «Плейбоя», заменившего отсутствующий плед.
— Ну, мать… Ну что же ты здесь сидишь-то? Нолик сейчас петь будет.
Лиля была уведена.
Нолик разъял футляр на две восьмерки и извлек оттуда свою подругу семиструнную, со сливочными деками и поджаристыми густо-коричневыми обечайками; установил складной игрушечный стульчик, на который поставил левую ногу в черном начищенном полуботинке. Девочки сели рядом и приготовились слушать. Нолик покосился на Кварца: тот вновь прилип к окну, рассредоточенно глядя на светящуюся сетку огоньков вдали, где-то там напрасно ожидало его родственное тело. Нолик дважды ударил по струнам, резко и призывно, но попытка эта, завербовать себе еще одного слушателя, успехом не увенчалась. Кварц даже не шелохнулся.
На артистическую манеру Нолика, однако, не могла повлиять численность аудитории. Он, подобно картине, сработанной широкими мазками в расчете на десятки кубометров пространства, и в крошечном помещении оставался неизменен.
— Нет, я знаю, что спою. А все же каковы желания почтеннейшей публики?
— Пожалуйста, исполните нам «Круглый гроб», — попросила Геня.
— Так, «Круглый гроб»… Вам хочется слабейшую из моих слабостей. Но нет! Достаточно я уже тешил толпу, достаточно потакал своим слабостям и ее невежеству — пардон, мадам, я не о вас, да-да, вы, в третьем ряду. Теперь все кончено. Отныне поэт сам избирает предметы для своих песен, толпа не имеет права распоряжаться его вдохновением.
— Ляма? [26] — капризно спросила Геня, до ушей растягивая рот: «маленькая елда [27] ». Но Нолик уже перебирал струны. То, что он говорил, представляло собою мелодекламационное вступление.
— На днях я до глубокой ночи с трубкой в зубах гальванизировал труп своей памяти. «Память, говори!» — заклинал я ее. И ожил призрак. Зашевелилось, проснулось, закружило меня… Быть может, это была совесть? Возможно. Быть может, это боль всколыхнулась во мне? Вероятно. А может… тоска по ушедшей юности сжала мне сердце? Юность моя… свежесть моя… Она пришлась на пору, когда части Закарпатского военного… Но нет, я лучше спою о том, о чем не в силах сказать. — Нолик прочистил горло (Геня тоже ощутила желание счистить с горла хрипотцу, но переборола себя — еще решит, что его передразнивает — и вдруг услышала, как Лиля делает «кхм-кхм»). — Итак, песня. «Медаль за взятие Будапешта. Видение далеких лет».
26
Почему?
27
Девочка.