Шел старый еврей по Новому Арбату...
Шрифт:
Да и какая теперь разница? Заполонили мир другие: им жить, им и выяснять.
– Ой, – говорят, – у тебя пятнышки на руке. Где так загрязнился?
– Это не грязь, – отвечаю. – Это старость.
Которая дана на додумывание.
Куда нас только ни заносило…
…где только ни высевали слова свои!
Сижу перед компьютером, путаюсь в его командах.
Потаённое слово рвется на волю, утешающее, восхищающее, тревожащее, но я молчу, тюкаю пальцем по клавишам, и оно проявляется на экране –
Беззвучное слово сродни недвижному бегу.
Выскакивает на экран паучок, шустрый, крохотный, деловито снует по строкам, как оценивает сюжет, замирает в верхнем левом углу, где помечено "Мой дом".
Мой дом – его дом.
Не начнет ли ткать паутину? Не уловит ли в сети букву-букашку?
Как ему без добычи?
Как мне без буквы?
Подвожу стрелку к нему, "мышкой" подаю команду, чтобы проявилось через Microsoft нечто сокровенное, быт членистоногого и его предпочтения, старательно упрятанные от постороннего взора.
Домысливать – такая сладость!
А паучок пригрелся на экране, в верхнем его углу, погрузился в паучьи дрёмы, на меня не обращая внимания, на никчемное мое занятие, прерванное нежелательным вторжением.
Мне не обидно. Мне занимательно, и потому продолжаю.
В кухонном шкафу, под раковиной, две дверцы.
Закрываются плотно, достаточно плотно, но проглядывает просвет сверху донизу, через который проникает внутрь слабая, очень слабая бледнота.
В шкафу живет малая, какая-никакая букашка неизвестного мне наименования.
Букашка – и всё.
Еды ей хватает, мест для прогулок тоже, но темновато во всякое время дня, тягостно оттого и тоскливо – так полагаю.
И всё же…
Выпадает такой момент в полдень, малый его миг, когда солнечный луч из окна пробивается через просвет между дверцами, привольно укладывается на полку. И лишь в это мгновение, необходимое для существования, покой нисходит на нее, восторг и ликование заполняют сердце букашки, которой не подобрать названия.
Можно понежиться в луче света, разглядеть саму себя, какую-никакую, даже позагорать, перемещаясь вместе со светом до полного его исчезновения, – но это уже не о букашке, это уже не о ней.
Странное дело!
Лето здесь долгое, жгучее, порой нестерпимое, но подходит зима, и начинаешь вновь тосковать по ясному небу, радоваться всякому лучу, что пробивается через прогал в облаках.
Даже к старости – всплески в душе в этот миг.
Какое-никакое ликование.
Наш сын принял решение…
… еще в младенческие годы.
– Когда вырасту, – пообещал, – стану сначала клоуном, потом матросом, а затем всю жизнь буду работать дворником.
– Почему дворником? – удивлялись вокруг.
– Встаешь раньше других, подметаешь улицу, находишь всякие колесики, пуговки, коробочки. А иначе ничего не найдешь, дворник себе забирает.
Профессия наша – сродни дворнику.
Подобрать, пока другие не опередили.
Подобрал запись восемнадцатого века, из дневника неуемного путешественника: "Множество народов я видел, которые не так живут, как мы… Видел
людей разумных, видел и глупых, везде я нашел человека, дикого же – нигде, и признаюсь, что дичее себя не находил".Крикнуть бы из окна:
– В танк желаю! В танк! Подайте мне танк!..
– Зачем он тебе?
Ответить обстоятельно:
– Залезть внутрь. Люк задраить. Броня вокруг – и ни-ко-го…
К упрямому не придет мудрость, а потому снова в крик:
– В танк желаю! В танк! В отдаленность с неподступностью!..
Но приближается очередной день уборки. Опускается подъемный мост, хочешь – не хочешь. Начинаются нежелательные вторжения сквозь ограды, рвы, капониры.
Побывала женщина лет под пятьдесят, спорая, ухватистая, своенравная. Облачалась в шорты, загоняла в комнату под крышей, чтобы не мешал, гремела, стучала, яростно оттирала пыль, которой не было.
– Плохое одолевать, – говаривала, – хорошее продлевать.
У нее были мускулистые ноги, открытые до потайной складочки‚ и девичья беспокойная грудь под продувной майкой, что бередило чувства пожилого работодателя.
Сидел по уши в чистоте, даже удивительно, поднимал подъемный мост до следующего ее появления, – сказала без обиняков:
– У тебя, дедушка, скучно. Не намусорено, не загваздано: ухожу, будто не убиралась.
– Я намусорю, – пообещал. – К следующему разу. Я и загваздаю.
Не поверила:
– С тобой не разгуляешься.
Ушла – не вернулась.
А жаль.
Объявилась молодая, лет под тридцать: стылая, снулая, замороженно заторможенная.
Уходил под крышу, улавливал слабые ее шевеления со вздохами, не мог дождаться, пока наконец уйдет.
Думаю, и она не могла дождаться, исчезла без предупреждения.
Пришла женщина в годах, с неохватной грудью. Натужно поднялась по лестнице: "Охо-хонюшки…" на каждой ступеньке, и я засомневался в ее возможностях. Внимательно оглядела меня, оценила комнаты с балконами: почему бы и нет? – с умыслом сказала про мужа:
– Он для меня чужой. Нет, не чужой, всё-таки поближе. Он для меня что сосед…
В перерыве просветила недоумка:
– Сегодня, знаешь, какой день? Акулина – задери хвосты.
Изумился:
– Какая Акулина? Какие хвосты?..
– В деревне так говорили. Комаров пропасть, коровы хвостами отмахивались, молоко сбавляли.
Заглянула в мои кастрюли при втором посещении:
– Кто ж это ест?
Грохнула крышкой. Подумала, как призналась в намерениях, – я их уловил: "Пожелал бы, принял на прожитие – обихожу, накашеварю, чистоту наведу редкостную..."
Не пожелал.
Не принял.
"…да опустятся на нее другие…"
Побывала еще одна, которую не унять, – таков норов.
Дверь на балкон: раз с размаха, два с размаха – и заклинило в пазах, и не открыть, не выйти наружу, чтобы полить цветы.
– Это же лучше, – утешала, – когда не открывается. Хуже, если бы не закрывалось.
И снова – хрясь!..
Поскреблась в дверь хрупкая, легковесная, затерявшаяся в сомнениях и одеждах, глаза синие, в каёмке печали.
Обошла квартиру, углядела кой-какой порядок, вздохнула огорченно: