Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

"Ничего, - говорит, - надо... личико чисто делать".

"А, - говорю, - если так, то прощайте!" - Выскочил из-за ширмы, а она за мною, стали бегать, что-то повалили; она испугалась, а я за окно и спрыгнул.

– Только всего и было с англичанкой?

– Ну, понятно. А буфетчик из этого вывел, что я будто духи красть лазил.

– Как духи красть? Отчего он это мог вывесть?

– Оттого, что когда поймал, от меня пахло. Понимаете?

– Ничего не понимаю: кто вас поймал?

– Буфетчик.

– Где?

– Под самым окном: как я выпал, он и поймал.

– Ну-с!

– Начал кричать: "энгелиста поймал!" Ну тут, разумеется, люди в контору... стали графу писать: "поймай нигилист".

– Как же вы себя держали?

– Никак не держал - сидел в конторе.

– Сказали, однако, что-нибудь в свое оправдание?

– Что говорить - от нигилиста какие оправдания.

Ну, а далее?

– Убежал за границу.

– Из-за этого?

– Нет; поп подбавил: когда графиня его позвала сочинять, что нигилисты в дом врываются и чтобы скорее становой приезжал, поп что-то приписал, будто я не признаю: "почему сие важно в-пятых?" Фельдшер это узнал и говорит мне: что это такое - "почему сие важно в-пятых?"

Я говорю: "Не знаю".

"Может быть, это чего вышнего касается? Вам теперь лучше бежать".

Я и побежал.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Как он бежал?
– Это тоже интересно.

– Пешком, - говорит, - до самой Москвы пер, даже на подметках мозоли стали. Пошел к живописцу, чтобы сказать, что пять рублей не принес, а ухожу, а он совсем умирает, - с кровати не вставал; выслушал, что было, и хотел смеяться, но помянул и из-под подушки двадцать рублей дал. Я спросил: "На что?" А он нагнул к уху и без голосу шепнул:

"Ступайте!"

С этим я ушел.

– Куда же?

– В Женевку.

– Там были рады вам?

– Ругать стали. Говорят: "У англичанки, верно, деньги были, - а вы этого не умели? Дурак вы".

– Неужто даже не приютили?

– Ничего не приючали: я им не годился, - говорят: "вы очень форменный, - нам надо потаенные".

– Тогда вы сюда?

– Да: здесь вежливо.

Он сказал это с таким облегченным сердцем, что даже мне легко стало. Я чувствовал, что здесь - _период_; что здесь замысловатая история Шерамура распадается, и можно отдохнуть.

Я его спросил только: уверен ли он, что ему в России угрожала какая-нибудь опасность? Но он пожал плечами, потянул носом, вздохнул и коротко отвечал:

– Все же уйти - безопаснее.

Мы встали с края оврага, в котором Шерамур начал волчьим вытьем, а кончил божеством. Пора было вернуться в Париж - дать Шерамуру жрать.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Если бы я не имел перед собой примера "старца Погодина", как он скорбел и плакал о некоем блуждавшем на чужбине соотчиче, то я едва ли бы решился сознаться в неодобрительном поступке: мне было жаль Шерамура, и я даже положил себе им заняться и довести его до какого-нибудь предела. Словом: я вел себя совсем как Погодин. Разбирая рапсодии Шерамура, я готов был иногда подозревать его в сумасшествии, но он не был сумасшедший; другой раз мне казалось, что он ленивый негодяй и дармоед, но и это не так: он всегда ищет работы, и что вы ему поручите, - он сделает. Не плут он уже ни в каком случае, - он даже несомненно честен. Он так, какой-то заморух: точно цыпленок, который еще в яйце зачичкался. Таких самые сердобольные хозяйки, как только заметят, - обыкновенно "притюкивают" по головешке и выбросят, - и это очень милостиво; но Шерамур был не куриный выводок, а человек. Родись он в селе, его бы считали "ледащеньким", но приставили бы к соответственному делу - стадо пасти или гусей сгонять, и он все-таки пропитался бы и даже не был бы в тягость; но среди культурного общества - он никуда не годился.

Однако все-таки его лучше увезть в Россию, где хоть сытнее и много дармоедов не умирает с голоду. Поэтому самое важное было дознаться, тяготит ли над ним какое обвинение и нельзя ли ему помочь оправдаться?

Но как за это взяться? К счастию, однако, явился такой случай. Но прежде, чем дойти до него, надо сказать два слова о том, как Шерамур жил в Париже.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

С первого дня своего прибытия в Париж он был так же обеспечен, как нынче. _Никогда_ у него не было ни определенного жительства, ни постоянных занятий. Он иногда что-то заработывал, нося что-то в таре, иногда катал какие-то бревна. Что ему за это платили - не знаю, но знаю, что иметь столько денег, чтобы пообедать за восемьдесят сантимов и выспаться в ночлежном доме, - это было его высшее благополучие. В большинстве же случаев у него не было никакой работы, тем более что, перекатывая бревна, он сломал ногу, а от носки тяжестей протирал свои очень хорошенькие дамские плечи, пленившие англичанку. Очевидно, в работе у него ни на что недоставало сноровки. Отдыхал же он днем и ночью на бульварах. Это трудно, но можно в Париже, а по привычке Шерамуру даже не казалось трудно.

– Я, - говорил он, - ловко спать могу,

То есть, он мог спать сидя на лавочке, так, чтобы этого не заметил sergent de ville {Полицейский (франц.).}.

– А если он вас заметит?

– Я на другую иду.

– Ведь и с другой сгонят?

– Не скоро, - с полчаса можно

поспать. Надо только переходить на ту сторону, откуда он идет.

Но теперь обращаемся к _случаю_.

Раз, выйдя из русской церкви, я встретился в парке Монсо с моею давнею знакомою, г-жою Т. Мы сидели на скамеечке и говорили о тех, кого знали и которых теперь хотелось вспомнить. А нам было о ком побеседовать, так как знакомство наше с этою дамою началось еще во дни восторгов, пробужденных псковскою историею Гемпеля с Якушкиным и тверскою эпопеею "пяти дворян". Мы вместе перегорали в этих трепетаниях - потом разбились: она, тогда еще молодая дама с именем и обеспеченным состоянием, переселилась на житье в Париж, а я - мелкая литературная сошка, остался на родине испытывать тоску за различные мои грехи, и всего более за то, чего во мне никогда не было, то есть за какое-то _направление_.

С тех пор минуло без малого четверть столетия, и многое изменилось одних не стало, другие очутились слишком далеко, а мы, которых здесь свел случай после долгой разлуки, могли не без интереса подвергнуть друг друга проверкам: что в ком из нас испарилось, что осталось и во что переложилось и окрасилось. Она в это время видела больше меня людей интересных, и притом таких, о которых я имел только одни книжные понятия. В дни ее отъезда я помню, что она горела одним постоянным и ни на минуту не охлажденным желанием стать близко к Гарибальди и к Герцену. О первом она писала, что ездила на Капреру, но Гарибальди ей не понравился: он не чуждался женского пола, но относился к дамам слишком реально. Он ей показался лучше издали, но почему и как - я ее о том не расспрашивал. Герцен тоже не выдержал критики: он сделался под старость "не интересен как тайный советник" и очень капризен и придирчив. Дама весьма хорошо умела представлять, как она краснела за него в одном женевском ресторане - где он при множестве туристов "вел возмутительную сцену с горчичницей" за то, что ему подали не такую горчицу. Он был подвязан под горло салфеткою и кипятился совершенно как русский помещик. Все даже оборачивались... И это был тот, чьи остроумные клички и прозвища так смешили либеральный Петербург шестидесятых годов! Это невозможно было снести: дама махнула рукой на подвязанного салфеткой старца и даже в виде легкой иронии отыгралась с ним на его же картах: она называла его "салфеточным". Затем ее внимание занимали Клячко, Лангевич, Пустовойтова, наконец, папа Пий IX, от которого она тогда только что возвратилась и была в восторге по причине его "божественного лица".

– Кротость, ласковость и... какое обхождение, - говорила она, - всякому он что-нибудь... Пусть его бранят, что он выдумал непогрешимость и зачатие, но какое мне дело! Это все в догматах... Боже мой! кто тут что-нибудь разберет, а не все ли равно, как кто верит. Но какая прелесть... В одном представлении было много русских: один знакомый профессор с двумя женами, то есть с законной и с романической, - и купец из Риги, раскольник, - лечиться ездил с дочерью, девушкою... Всех приняли - только раскольнику велели фрак надеть. Старик никогда фрака не надевал, но купил и во фраке пришел... И он со всеми, со всеми умел заговорить - с нами по-французски, а раскольнику через переводчика напомнил что-то такое, будто они государю говорили, что "в его новизнах есть старизна", или "старина". Говорят - это действительно так было. Раскольник даже зарыдал: "Батюшка, говорит, откуда износишь сие, отколь тебе все ведоме?" - упал в ноги и вставать не хочет. "Старина, старина", говорит... Мне это нравится: с одной стороны находчивость, с другой простота... Здесь теперь в моде Берсье: он изменил католичеству, сделался пастором и все против папы... Я и его не осуждаю - у него талант, но он не прав, и я ему прямо говорю: вы не правы; папу надо видеть; надо на него глядеть без предубеждения, потому что с предубеждением все может показаться дурно, - а без предубеждения...

Но только что она это высказала, - на повороте аллеи как из земли вылупился Шерамур - и какой, - в каком виде и убранстве! Шершавый, всклоченный, тощий, весь в пыли, как выскочивший из-под грязной застрехи кот, с желтым листом в своей нечесаной бороде и прорехами на блузе и на обоих коленах.

При появлении его я просто вздрогнул, перервал оживленный рассказ моей дамы и, пользуясь правами короткого знакомства, взял ее за руку и шепнул:

– А вот посмотрите-ка без предубеждения.

– На кого? Вот на этого монстра?

– Да; я после расскажу вам, какое под этим заглавием содержание.

Она прищурилась, рассмотрела и... тоже вздрогнула.

– Это ужасно!
– прошептала она вслед Шерамуру, когда он минул нас, не удостоив не единого взгляда, с понурою, совершенно падающею головою. Надо было думать, что нынешнюю ночь, а может быть и несколько ночей кряду, его мало пожалел sergent de ville.

Моя дама схватилась за карман, достала портмоне и, вынимая оттуда десять франков, сказала:

Поделиться с друзьями: