Шесть зим и одно лето
Шрифт:
— Мой дом стоял крайним на Московском шоссе, дальше, метров через сто, кончалась изгородь Ботанического сада и начинался лес. Конечно, мы догадывались, что там происходит: ведь арестованные шли только туда и назад не возвращались. Ни в моем доме, ни в соседних ночами не спали.
Однажды вечером прогнали очередную партию арестантов. В хвосте колонны шел наш священник отец Алексей. Церковь закрыли задолго до этого, и Алексей Иванович работал у нас в школе истопником. В тот вечер он был одет в поношенное драповое пальто, боты, и на голове была надета фетровая шляпа.
Обычно мы с женой наблюдали за арестованными через окно. На этот раз я находился во дворе — прикладывал дрова — и не мог ошибиться. Отец Алексей шел, спотыкаясь,
Должен вам сказать, что улица была пуста — она всегда пустела, когда гнали арестантов.
В доме я застал жену плачущей — она тоже все видела, хоть и не слышала. В ту ночь мы легли не раздеваясь — очень уж было тревожно. И вот далеко за полночь я услышал за дверью какое-то царапанье, а потом как бы слабый стон. Ужас сковал мои члены. Вы знаете, человек я мирный, за всю жизнь мухи не обидел, а тут такие страсти… Жена вцепилась в меня. Так и просидели мы с ней до утра. А наутро я отворил дверь на улицу и увидел отца Алексея лежащим на моем крыльце. Он был совершенно гол и окровавлен. Кровь была и на досках крыльца. Ночью прошел снег и накрыл тело священника белым саваном.
Не успел я сообразить, что делать, как подъехал грузовик. Трое милиционеров стали грузить тело в кузов, а четвертый подошел ко мне и спросил фамилию, имя, отчество и профессию. Потом сказал: «Вот что, учитель: если вякнешь, под землей найдем!» И уехал. Я и не «вякал», а грех на мне как камень: ведь отец Алексей, раненный, замерз на моем крыльце!
После той ночи я в Бога уверовал. Считаю, кара мне послана за тот грех, — он обвел глазами стены камеры, — не ропщу.
В этапных камерах не спят, в них думают, гадают, куда занесет судьба. Тем, кто едет не впервой, — легче.
— Был три года в Челябинске. Попал прямо из армии. Поспорил с замполитом насчет политики. А тут еще баба — одна на двоих. Показал он на меня… Глазом не моргнул, показал, что я против советской власти высказывался. Десятку военный трибунал сунул. А в сентябре повезли на новое следствие в Барановичи — там наша часть стояла. Замполит уж не замполит, а арестованный, под следствием сидит. Стали спрашивать, не болтал ли он чего при мне этакого… Нет, говорю, не болтал. За три года службы я от него ничего такого не слыхал. Он — в слезы. «Прости, — говорит, — Андрей, не знал я, что ты такой…». Добрый, значит. Да я не добрый, а только знаю: раз дело завели, от червонца ему не отвертеться, и без меня свое получит. Такая по стране кампания идет.
— Мобилизация.
— Вот, вот. Стройки-то какие задумали! Великими стройками коммунизма называли! Только будет ли им конец?
— Навряд ли. У большевиков — размах. И всё — чужими руками. К чему тут скромничать? Память о себе хотят оставить. Как фараоны…
Упитанный человек, — диво для тюрьмы, — устроившись на большом «сидоре», неторопливо рассказывал кому-то:
— Поваром меня поставили. В лесоповальной бригаде. А тогда, в тридцать седьмом, бабы и мужики вместе сидели. Так меньше помирали. Бабе с воли какие-никакие сухарики да пришлют, а мужик при ней… А Варьке-то присылать неоткуда — детдомовская она. На повале дошла до точки. Кожа да кости. Насчет того, чтобы поджениться с ней, никто и не думал. А — девка, между прочим… Подходит к котлу — ватник старый, штаны ватные тоже — вата лезет, бахилы десятого сроку. Не девка — чучело. «Куда тебе, чучело, первое-то?» — «Сюды», — говорит и живот выпячивает. На животе у ей на веревочке котелок старый, — видно, кто пожертвовал. Налил. «А второе?» — «Сюды», — и задницей поворачивается. Там тоже котелок, еще старее. А руками она не владеет — замерзли. Видать, рукавицы кто-то спер.
— Жалко небось таких-то?
— Да ведь как сказать. Всех не пережалеешь. У нас на ОЛПе таких-то восемьсот
душ было. Самому бы как выжить. Нет, брат, наша жалость на воле осталась, в зоне человек человеку волк. «Умри ты сегодня, а я — завтра!» — так говорят…В окнах только-только забрезжил рассвет, когда по коридорам загрохотали солдатские сапоги, заматерились надзиратели — зэков стали выгонять во двор пересылки. Савицкий от меня не отставал и в строй встал рядом.
— Бог даст, и в лагерь вместе попадем. Земляк в зоне — все равно что родственник.
Декабрь подходил к концу. Новый год, похоже, встретим на колесах. Если доживем. Толчками, тычками, матерком кое-как построили колонну по пять. Вдоль нее ходил высокий капитан в козьем полушубке и сдвинутой на затылок шапке. Он был пьян.
— Капитан Хорошев, — послышалось сзади нас, — не повезло: двоих-троих загубит на этапе, это уж точно.
— Застрелит? — спросил Савицкий.
— Он не стреляет. За стрельбу отчитываться надо — хлопотно. Он себя по-другому развлекает. Выберет кого-нибудь, велит раздеть до кальсон и — на открытую платформу. Там солдат в тулупе — часовой. Под его присмотром, привязанный наручниками к борту, человек замерзает. В Сибири перегоны большие. Иной раз, полдня гонят без остановки. Ну и толкают с платформы «снегурочку» прямо в кювет.
Прием этапа конвоем уже заканчивался, когда за забором пересылки послышалась разудалая строевая песня. Звонкий молодой голос старательно выводил:
— Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет!
Хор здоровых солдатских глоток подхватил мелодию и понес, постепенно удаляясь.
— Внимание! — хрипло заорал начальник конвоя. — Слушай сюда! Предупреждаю: шах вправо, шах влево считаю побегом, конвой применяет оружие без предупреждения. Шагом марш!
Колонна дрогнула, качнулась и двинулась к воротам пересылки, колыхаясь, как состав с углем на старой узкоколейке.
А молодой радостный голос самозабвенно выводил:
— Раз поет, два поет, горе — не беда. Эх, да канареечка жалобно поет!
Часть вторая. НИЗКОЕ СОЛНЦЕ
Глава пятая. ЭТАП
И оборотился я, и увидел всякие угнетения, какие делаются под солнцем; и вот слезы угнетенных, а утешителя у них нет; и в руке угнетающих — их сила…
В трудные минуты жизни я всегда вспоминаю отца.
Сейчас мне трудно. И не физически — это еще куда ни шло, — а морально. Меня везут в товарном вагоне для скота. Пол никто не мыл — только поскоблили лопатами — и в углах кучи коровьего навоза. К нему уже добавился другой — наскоро сколоченный лоток, на котором мы какое-то время усаживались, как куры, очень скоро замерз, и теперь пол залит фекалиями.
В вагоне нары двухъярусные, но нижние — невысоко над полом, если так пойдет дальше, то они окажутся в зловонной жиже. К счастью, мое место на верхних, возле забитого железом окна. Эти места Савицкий отвоевал с трудом — в вагоне, как и в камере, свежий воздух дорог.
На этапе нет разделения на политических и уголовников, в телятники запихивают всех вместе. Если зэку не дать лежачего места, он может не дотянуть до конца пути. Конвою нас не жалко, но, если смертность будет слишком высока, начальнику конвоя капитану Хорошеву дадут втык — зэк еще на этапе, еще не прибыл в лагерь, а на него в Управлении лагерей уже спущен производственный план.
Первое, что сделали уголовники, попав в вагон, — это спалили в печке весь запас угля, рассчитанный до самого Котласа. Еще не понимая, чем это обернется, я спокойно наблюдал за ними. Понял, когда они принялись за нижние нары. Сжечь их можно за несколько часов, а что дальше? Дальше они, вероятно, примутся за верхние…