Шестеро вышли в путь
Шрифт:
— Нет, — хмуро сказал Харбов, — ни Дюрсо, ни водки нам не надо, а холодца дай, хлеба и чаю с сахаром, и семь кроватей. Это сколько нам будет стоить?
— Три рубля восемьдесят копеек, — не задумываясь, сказал Малокрошечный.
— Ишь ты! — удивился дядька. — Ты почем же считаешь кровать?
— По четвертаку. Выходит рубль семьдесят пять. Студень — рубль, сахар — сорок копеек, самовар — сорок пять. Прошу учесть, что доставка обходится дорого, а накидочка самая небольшая.
Дядька нахмурился, но спорить не стал, сел на лавку, стащил сапоги и повесил портянки на веревку, протянутую вдоль печи. Разулись и мы все. Малокрошечный бесшумно
— Телятину обратно поставь, — шепотом сказал ей вслед Малокрошечный.
Он ушел во вторую комнату, принес сахарницу и, сев на лавку возле стола, стал щипцами колоть сахар на маленькие кусочки.
— А вы, значит, гражданина Бакина навестили? — спросил он, оскалившись. — Ну, как они живут с моей бывшей супругой?.. Счастливо?
— Очень, — коротко сказал Тикачев.
— Странные времена пошли! — пожал плечами Малокрошечный. — Совершенно отсутствует у людей совесть. Живут напротив меня, законного мужа, и не испытывают никакого стыда. Это же, понимаете, необыкновенно! Ну, ограбь, обворуй, убей, но стыдись! Нет, я наблюдаю с их стороны самый бесстыдный вид. Будто меня и нет и не было.
Мы молчали. Спорить с ним не хотелось. Он сверкал зубками и щелкал щипцами. В сонном моем сознании смешивались щипцы и зубки, и мне казалось, что зубками он быстро-быстро перекусывает кусочки сахара.
— Три шестьдесят, — мрачно сказал дядька.
— Что, что? — не поняв, переспросил Малокрошечный.
— Три шестьдесят получается, а не три восемьдесят. — Дядька вытянул руку и стал загибать пальцы. — Рубль семьдесят пять — кровати и рубль студень — два семьдесят пять, и сорок пять самовар — три двадцать, и сорок копеек сахар — три шестьдесят.
— А двадцать копеек обслуга, — обиженно сказал Малокрошечный. — Заработную плату плачу по профсоюзной ставке. За обслугу двадцать копеек недорого.
— Про обслугу не говорилось, — настаивал дядька. — Тоже надо совесть иметь.
— А налоги? — с пафосом произнес Малокрошечный.
— Ладно, — сказал Харбов, — берите двугривенный за обслугу. Все равно на нас много не наживете. Мы народ бедный. С Катайкова небось больше нажили.
Малокрошечный опустил глаза в землю, будто разговор зашел на темы, говорить о которых ему не позволяла скромность.
— У нас для всех одинаковая цена, — сказал он.
— Куда они от вас поехали? — спросил Харбов.
— Кто — они?
— Катайков, Гогин, Тишков, Булатов и девушка, которая с ними была.
— Знать ничего не знаю, — сказал Малокрошечный. — Пришли, заказали, что хотели, заплатили, что следует, и ушли. Для меня все одинаковы.
— Ну, а тот? — спросил Харбов.
— Кто — тот? — вскинулся Малокрошечный.
— Который один шел, во всем заграничном.
— А я и не знаю, что такое заграничное. Штаны есть штаны, куртка есть куртка. А где они сделаны, не могу знать. В Москве, в Санкт-Петербурге или где-нибудь в Лондоне — это нам неизвестно.
Харбов встал и босиком прошелся по комнате, разминая ноги.
— Значит, Катайков тебе чужой человек? — спросил он. — И даже привета от брата не передал? С братом твоим они ведь дружат.
Малокрошечный волновался ужасно. Он покраснел, и руки у него чуть заметно дрожали.
— Братец мой сам по себе, — сказал он, — а я сам по себе. Даже по вывескам можете заметить.
Братец называется И. М. Малокрошечный, а я П. M., a в Каргополе лавочку держит — тот уже будет В. М.; И. М. — старший братец, В. М. будет младший, я и того и другого братской любовью люблю, а дела мы ведем каждый отдельно. Зачем же смешивать?— Допрыгаешься! — сказал мрачно Харбов. — Смотри, как бы в темном деле не попасться.
— Никаких темных дел не веду. Если вы говорите, что в заграничном, не знаю; вы в модном вопросе лучше меня разбираетесь, а я материал не обязан щупать.
— Я человек, извините, обиженный, у меня вон Бакин-старик жену сманил. Тоже надо чувства мои уважать... Проходил человек какой-то, а почем я знаю — кто.
— С Катайковым разговаривал? — спросил Харбов.
— Кто?
— Человек этот.
— Ну, разговаривал.
— О чем?
— А я и не слышал. Я по хозяйству занимался. Откуда мне знать, о чем разговаривают! Вот вы, скажем, будете разговаривать, — что ж, думаете, я подслушивать стану?
— Обязательно станешь, — сказал Харбов, — и очень внимательно.
Вошла женщина и принесла большой горшок с молоком.
— Молока не надо, — сказал дядька, — ты в него воду подмешиваешь.
— Это вам Маруся сказала? — спросил Малокрошечный. — Красиво, красиво! Сама ушла, бросила и еще гадости распускает!
— При чем тут Маруся! — пожал плечами Харбов. — Это даже на пристани в Подпорожье известно, что у тебя на постоялом дворе в молоко подмешивают.
— А-а... — Малокрошечный успокоенно засмеялся, — это, значит, вы шутите.
Он поставил сахар на стол и встал.
— Прошу, гости почтенные, — сказал он кланяясь.
Самовар бурлил и плевался. Малокрошечный снял трубу, натужившись поднял его, поставил на стол, принес чайник и заварил чай. Мы расселись за столом. Малокрошечный нервно и как-то по-мужски неумело стал разливать чай и передавать стаканы. Харбов разделил студень и разложил его по тарелкам. Тикачев разрезал ковригу хлеба на огромные ломти. Наконец можно было начинать есть.
Не буду клеветать на Малокрошечного: студень был вкусный, или, может быть, он показался нам вкусным — больно уж мы были голодны. Мы жевали без передышки, и, если б нам так не хотелось спать, мы, наверное, ели бы еще дольше. Первым встал дядька, зевнул; ничего не сказав, пошел во вторую комнату и лег на первую попавшуюся постель. За ним поднялись и мы все.
Я лег не раздеваясь, натянул одеяло и заснул сразу, как упал в черную пропасть. Я чувствовал, что меня трясут за плечо, и пытался сопротивляться. Мне казалось, я только закрыл глаза. Но меня безжалостно подняли и встряхнули. Харбов натягивал сапоги, Мисаилов стоял уже одетый в дорогу, у Тикачева торчала за плечами двустволка и вид был воинственный и серьезный. Натянул сапоги и я, потопал ногами и почувствовал, что готов в путь.
— Пошли, — сказал Харбов.
Малокрошечный с обиженным лицом распахнул перед нами дверь и вышел на крыльцо проводить нас. Во дворе напротив возилась Маруся, Бакин колол дрова. Малокрошечного как ветром сдуло. Бакин и Маруся помахали нам на прощание.
День был ясный, солнечный. Мы вышли на дорогу и зашагали — впереди Мисаилов и Харбов, сзади мы все, построившись в ряд. Еще один, третий дом был в поселке. Харбов внимательно на него посмотрел, когда мы проходили мимо.
— Здесь почтальон живет, — сказал он. — Почту возит отсюда до Куганаволока. — Он оглянулся и посмотрел назад. — Лошади, нет. Значит, уже уехал.