Шествовать. Прихватить рог…
Шрифт:
— На цельное платье, — говорит Нупс, запускает краба в стоячее изображение — нет ли в водоросли Лотос острых предметов.
— Так отдай за надежду — белую половину!
— Ты что, Белоедов? Креста на тебе…
— Зато на твоем письме — крест. Есть крест на письме? — спрашивает Белоедов. — И живи себе с крестом. Не все равно — с надеждой, с крестом… с мурлеткой, с агнцем…
— А отдам? Есть надежда, когда есть надежда… но зачем Паскудно-Синему надежда?
— Э-э, милый. Ведь есть надежда, что станешь Полу-Снежным. А уж там и карты в руки.
— А зачем тебе моя белая половина?
— Чтоб задарить тебя надеждой, — говорит Белоедов.
— Ну — твоя! — говорит Нупс. — И отныне ни в чем себе не отказывай. Не идти ж без лавандера — на двор, где крестовый туз ждет — дружить,
— Развязно декламируешь, не надул бы! — говорит Белоедов. — Но зачту тебе Книгу Судеб.
И берет со стиральной машины претолстый-прерастрепанный том и листает, и на голове у него — нуль горит. А Нупс затаил синее дыхание, но вдруг думает: ведь том лежал, еще я Полу-Синий был! Как вошли, на стиральной кутейкинской машине, ну что, если у Кутейкина одна стиральная, зато воды мутузит, и в волне что-нибудь ныряет и бесится, в общем — родня морской душе, и куда Кутейкину ехать — разве к теще на разрушение дачи, а том сразу лежал! И Белоедов, найдя страницу, сначала — про себя, а затем — вслух.
— Вот неприятность: неправильно набран нумер! — читает Белоедов. — Но звезды не настаивают — и предлагают альтернативный пример: в последний раз вы набирали сей нумер, если не ошибаюсь, в детстве? А с тех пор мелькнула целая жизнь… и кто цвел — отпал. Возможно, это произошло в одночасье… в одну ночь некто Полу-Синий — заспал старый мир! А вот станешь Полу-Снежным…
— И есть надежда?
— Конечно, милый. Как ни плюнь — все в бордюр.
А Нупс хрустит и трещит, пришепетывает и брызжет. Лафа профильному древу…
И вытаскивает объятие с лобзанием, свои холодящие примочки, раздарю Белоедову с Книгой Судеб пополам, построчно и поперечно — с чего начать? И видит: слева — продольный столбец, а справа — тоже продольный, но цифры. И качается над ванной — над всей раззявленой ледниковой пастью, видал, а? Видал, нюся, Книгу Судеб? И кричит:
— Стоп, Белоедов! Шаг в сторону — геенна… — и взбивает лобзание — в клык. — Это же справочник! Телефонный справочник читаешь! — ах, отчаяннейшее отчаяние, чаша не минет… опять туз трещит крестцом, копает на дворе пустоту — пусть наступит кто-нибудь в темноте…
— Ты что, милый? — удивляется Белоедов. — Не все равно, с чего судьбу считывать, коли она — судьба и уйдешь от нее недалеко? Хоть по копченой кастрюле читай, хоть по девственному Дому пионерок — судьба и есть судьба.
— Хм… Логично, старый волосун! — хохочет Нупс. — Ну, пойдем и во здравие твое — зелье…
А дальше — еще веселья, и часу в третьем прощаются, рукоплескания, ослиное ухо месяца… и Нупс, усадив Белоедова в такси, идет в свою тьму с тараканью. И посмеивается. Ну что ж, что синий, как куча помета? Есть надежда, что станет Полу-Снежным. И тетке при случае отзвонит, непременно! Когда-нибудь. И тетка пришлет конверт.
А бочка где?
Какая?
A-а, золотая. Чтоб хоть бочку не прочитали — Нупс ее съел. Съел — и забыл. Мало ли, кто что съел, так все и помнить — от первого молочного завтрака до прощальных тушеных мозгов в сухарях? И поет в пути, и играет на струнах эоловой арфы… И вдруг думает: а Белоедов-то — лысый! Вчера еще — в шерсти, а сегодня — огненный круг! А почему? Что с ним, с Белоедовым, вчерашней ночью приключилось? И не спросил! Ну и ладно, хочешь быть лысым — будь им, и наложить на тебя.
меланхолия. тема нераскрытого города
— Вы могли бы поговорить со мной ни о чем? Простив
мне имя, сроки, зачем я здесь и где-нибудь еще, и не надеясь, что мои пилигримы-слова аскетичны и не ходят самыми краткими затоптанными путями… что они — караван сладчайших деревьев в сердцевине сада, каждое — в нимбе солнца, или острейшие шипы на полигамной розе. И что моя речь — апология правды, скорее — апология розы и полигамии. Зато вам откроются скверночувствие, ратные прохлаждения, сны, подмороженные между собой — нисходящим взглядом сонливца, открывающего глаза лишь во утверждение невозможности — получить желаемое.— И в вашем недобросовестном порядке никто не обнаружит, что вы видите себя не той, что есть…
— Если я вижу — следовательно, я… и так далее.
— Итак, я хотел бы еще раз — ни о чем поговорить…
— Презнаменитый художник рассказывал, как был приглашен на столпотворение, открывающее Галерею новой реалистической живописи. И кто-то поманил его к распространившемуся по всей стене полотну, звавшемуся «Сусанна и старцы». Чудо-дева размашисто выпрастывала на берег свое потаенное, собираясь еще и еще освежать его, а из заросли следили ее два старца, написанные самой мерзостью и исчахновением. И в одном старом мерзавце художник вдруг узнал — себя. А в соседствующем старом мерзавце — своего коллегу, так же известного и прогуливающегося вдоль густой реалистической живописи. Поручитесь ли вы пред авантажем стационарного реализма, что не эти двое похотливо выглядывают Сусанну?
— Так речь о признании?
— Я пока не решила, признать — что или признаться — в чем… В сквозном желании, чтоб такой-то… такая-то — не существовала, а я, кто ничтожней во всем — нашла ее место… В неприличных чувственных влечениях к допризывнику, приходящемуся мне… новые Ипполиты, что снимают с себя, как с куста, свои глупость и натиск. Или в распущенности вообще — четверть века творческой деятельности. Липкий восточный избыток разлившейся плоти.
— Вместо равнодушия к ближнему?
— Или в дьявольщине, заставляющей меня — красться за кем-нибудь по пятам, бесполезно пытаясь умилосердить всегда насущную между нами неизлечимую грань — или сломить ее… уже обладая — существованием в один и тот же с ним час, не ручаясь за следующий… уже возбудив параллельный наклон окон — к равноденствию цвета: июльский, фисташковый… вегетарианский… к желобам солнца, к смешению толченых листьев заката, и тончайшее изменение… условие: либо в тот же час, но на отвлеченных позициях, либо — в том же месте, но — не вовремя, безнадежно опоздав…
Этот город без ответа, обтекая свои бессчетные этажи, посадил нижние — в клетки, задавив их стоны и оры — напитанными эфиром дверьми, и вывел ввысь, на недоступные плавни вечера — полуобитаемые полусферы, растекающиеся в последних иллюзиях конусы, объятые звоном предупреждений, или пряничные кубы, иллюминаторы в терновых венцах цифр и смертоносных игл, продевающих сквозь ушко круг за кругом — набросанные в аврал и в крен кварталы, увозя в облака… И многоречное их перечисление перебито голодным зуммером металла, развозимым трамваями. И список их перетерт шипением красноглазых троллейбусов, где-то сорвавших — длинные бельевые хвосты с наволочками, плещущими — по фосфоресцирующим мостовым вечера. Стрельбы утонувшего в сумраке волейбола, перебрасывающего из улицы в улицу кожаную луну. Зависшие над городом мосты, маневрируя ужасом соединения — теплокровного с убывающим, гадательным… И прочий экспрессионизм, прикормив из всех щелей — стебли тоски. Ныне этот город захватывает меня своей тождественностью — моим растяжимым желаниям. Повелительной герметичностью — все жирующие на болванках его брусчатки события связуют меня и того, к кому мне столь страстно не удается приблизиться… призывом вступить — в те же улицы. Накипь черной бленды на объективах-фонарях: моментальные негативы — транспортные пробки, пожары, убийства, цены на квартиры или выборы мэра, сезонные вернисажи, ангажемент знаменитых актеров… что, впрочем, ничем не подтверждается: эти образования мгновенно погибают… захватывая меня — невозможностью консолидироваться с высшим и укорененностью в суетах.