Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шито белыми нитками
Шрифт:

Завернувшись в одеяло, я лежала ничком на лужайке, носом к земле, касаясь щеками травы; я пыталась припомнить ее голос, глаза, зубы.

Я пыталась рассказывать себе про Клер, словно смотрела пьесу в театре: как она приехала бы сюда с Аленом, как заскрипели бы на повороте шины автомобиля. Я пыталась представить, как они пили бы игристое вино, которое ударяет в голову, как плавали бы в чернично-синем море. Говорили бы о детях, о подрастающих детях и ложились бы спать на большую белую софу, сделанную для Клер.

А потом я вскидывала голову, я знала, что все эти планы одна ложь, что Клер не могла жить

вместе с Аленом. И все-таки она строила эти планы ночью, думая, что я сплю, но совсем не Алена она звала.

Что-то разладилось в этом пейзаже, море стало серое, взбаламученное, словно иссеченное галькой, аленовская Анриетта заставляла нас принимать обжигающие ножные ванны. Где-то стучал метроном, где-то между домом под синей крышей, почтенными соснами и кленами, скалистой грядой со ступеньками, выбитыми в камне и спускавшимися на пляж, куда посторонним вход воспрещался.

За столом папа, мама, Валери и Ален мило беседовали о предстоящем приливе, они скатывали ржаной блин на слое рыжеватого сахара, слизывали сладкие крошки с подбородка. Я глядела им прямо в лицо, и главное — в лицо папе, который был влюблен в Клер целых шесть лет и потом еще два дня, когда заперся в ее спальне, но оно даже не пошелохнулось. А метроном все стучал.

— Еще блин?

— Еще сидра, мама?

— Чудесная ночь, море спит.

— А завтра посетим садки для устриц, будем их есть живыми.

— Да, выковыривать их прямо ножом ужасно вкусно.

Чудесная ночь, море спит, и я кусала в темноте подушку, звала Клер, крепко-крепко зажмурив глаза.

— Приди, Клер, приди.

Но она не желала приходить. Ночь за ночью я забывала, какой у нее нос, рот, овал лица, взгляд. Когда удавалось ухватить хоть что-то, в памяти возникала ее походка, ее затихающий смех. Все девушки, которых я видела днем издалека, перепутались в моей голове — та ли она, что скакала между дюнами с мальчишками, или та, что вскрикнула:

— До чего же холодная, бесчеловечно холодная, — пробуя ногой воду в море.

Я вставала и ходила по темной спальне. Я уже не боялась, что бог схватит меня за щиколотки; я говорила ему:

— Подлый бог.

Воздух безостановочно сотрясался от ударов метронома, стук его лез в уши, завладевал всем телом, и, повинуясь его ритму, сердце колотилось как бешеное. Я ничего не смыслю в том, что они называют смертью. В пансионе устраивают опросы: надо рассказать, как мы проведем последние пять минут своей жизни. Каролина содрала ответ у святого Людовика Гонзаго; она написала: «Я буду все так же спокойно играть». Она оказалась первой. А я им выложила: «Если бы я знала это точно, я выбросилась бы из окна, чтобы не ждать». Я заработала единицу, и, кроме того, маме сообщили о моем плохом поведении.

Каждый день в четыре часа надо было есть тартинки с джемом, от них на зубах скрипел песок, смотреть, как папа с мамой пьют ненавистный чай вместе с Аленом под укрепленным на лужайке тентом, наблюдать, как Валери изучает свои гороскоп, спрятав его между страницами какой-то философской книги, нагонявшей на нее тоску.

Искусственная, навязанная жизнь, словно все мы сидим в какой-то мушиной клетке, укрывшись от внешнего мира. Под деревьями Оливье и Шарль гонялись друг за другом, стреляя из револьвера; они кричали:

— Не шевелись, ты умер, не смей шевелиться.

Роясь в песке, я извлекала различные предметы, пролежавшие там не одну неделю: апельсиновую

кожуру, палочки от эскимо, обломок расчески без зубьев и даже совершенно развалившуюся комнатную туфлю.

В глубинах этого заброшенного мира безостановочно рождались личинки, шло непрерывное брожение — грозные гроздья яичек грызли, уносили Клер далеко, все дальше и дальше, потому что никто больше не желал говорить о ней.

Еще дальше, чем дедушку номер одни, одетого в белое в саду нашего детства, еще дальше, чем юную бабушку, исчезнувшую в складках голубого платья.

Далеко, туда, где смерть бесповоротна, где, словно хлопья снега, на все нисходит тишина. Солнце, пробивая в тучах белые прогалы, все отступало и отступало в глубину пространства. Я говорила Клер:

— Не тревожься, я не позволю им это сделать.

Мертвые не входят в кухню, не приближаются к металлическому крапу, под которым неслышно наполняется водой стакан.

Они не бродят по крыше, раскинув руки точно крылья. Не шагают так стремительно по самому краешку тротуара в золотистых итальянских босоножках, потряхивая темно-рыжими волосами. Я закрываю глаза и вижу идущую издалека Клер, ее лицо, руки, ноги, точно такие же, какие будут у меня, когда я вырасту, и она проходит сквозь меня совсем легко, даже не задев.

А потом однажды утром метроном смолк. Волей-неволей они вынуждены были заговорить об этом — отец в темно-серых брюках, мать в трикотажном лимонном платье, застегивающемся спереди, Ален совсем белесый, в белой водолазке, Валери с нарисованными карандашом веснушками на перекроенном носу и с появившимся у нее в последние дни удивленным взглядом. Да, все было готово к первому завтраку: чай, обычный кофе, кофе без кофеина и пять сортов джема. Да, все и правда было в полном порядке, и каждое утро, когда они оглядываются, прежде чем сесть за стол, я читаю удовлетворение в их взглядах, и это всегда меня смешит, я всегда твержу себе: «Вот оттого, что они так довольны своей упорядоченной жизнью, они и пожнут катастрофу». Аленова Анриетта принесла ее прямо на тарелочке и сказала, опустив голову:

— Извините, пожалуйста, кому это передать?

И мы узнали, что Клер получила письмо. Никто не ответил. Мама с пылающими щеками налила кофе на стол, в блюдца и даже в чашки.

— Этого и следовало ожидать, — сказал папа.

Письмо положили перед Аленом. Он подтолкнул его к маме, а мама чуть отодвинула, и письмо осталось лежать посредине вышитой маками скатерти. Испачканный, перечеркнутый конверт, перемаранный тремя разными адресами: парижским, нашим загородным и теперь бретонским адресом Алена, красные и зеленые марки, жирный фиолетовый штемпель — «Корреос дель Перу», а потом изображение ламы на горе. И еще печать: «Лима — Пруденсия, 5 июля», времени было достаточно, чтобы все это разглядеть.

— «Кор-реос дель Пе-ру», — запинаясь, медленно прочла Валери с таким оскорбленным видом, как будто сама Клер была здесь.

Я сказала:

— Ну и что, это ведь не запрещено.

Папа взял письмо, повертел его в пальцах, разобрал на обратной стороне штемпель французской почты: «Париж, доставлено 13 июля», он прочел эти слова как-то неуверенно, хотя очень громко, письмо в его руке начало дрожать, сначала незаметно, потом все сильнее. Мама окликнула его:

— Жером!

Будто папа находился далеко, будто он уехал в изгнание утром 13 июля, тем самым утром, когда, не попрощавшись, ничего не сказав, уехала Клер.

Поделиться с друзьями: