Шито белыми нитками
Шрифт:
— Жгло, как фурункулы после смерти Клер?
Папа не ответил. Люлю Диаман хотела, чтобы он целиком принадлежал ей, она в этом призналась, закрыв глаза и мило улыбаясь:
— День за днем, до скончания света, если пожелаете.
Папу охватил страх, Люлю Диаман уже возносилась пузырьками ввысь, это заметно было по ее горящему взгляду, по совсем уж прозрачной грудной клетке, где все громче и громче стучало сердце.
Дедушка номер одни рассердился:
— Послушай-ка, Жером, ты что, хочешь оказаться с больной на руках? Девицей, которая появилась неведомо откуда и, поверь мне, идет неведомо куда. Которая лишена поддержки семьи, материальной поддержки, всякой поддержки.
Папа послушался дедушки. И он любезно
Они тайком распрощались, он и она. И поцеловались, и она даже подарила ему свою карточку и просила никогда никому ее не показывать.
Очень скоро она вышла замуж за банкира. Благоразумней она не стала, по-прежнему отказывалась есть, и желудок у нее сделался таким маленьким, что ей хватало одного-единственного печенья.
— В сущности, — сказал папа, — бедняжка Мадлен была не слишком-то умна.
Я выслушала папин рассказ до конца. Я по очереди шевелила пальцами — большим, указательным, средним, безымянным, мизинцем и снова большим. Я не напомнила папе про бородавку на пальце Люлю Диаман, слишком о многом он уже забыл. Я смотрела на пего, на его усталое, немного отекшее, сероватое лицо, на подбородке еще остался след от фурункула; и сказала ему:
— Знаешь, я тебя все-таки очень люблю.
Мама устроила сеанс прощения. Она твердила, по своему обыкновению:
— Я тебя прощаю, прости и ты меня.
Такова ее обычная формула. Прямо не знаешь, куда деваться. Опа стоит перед нами, глаза у нее еще горячее и синее, чем обычно; она смеется:
— Бедное мое дитя, у тебя скверная мать, нервная мать и совсем вас не любит.
Мы только вздыхаем. На этот раз мне нужно было еще просить прощения у Алена, Валери и даже у Оливье с Шарлем, поскольку я, видимо, всех их оскорбила, спрятавшись в машине. Я проделала все, что от меня требовали.
— Пойми, детка, надо пользоваться каникулами, чтобы восстановить силы, прибавить килограмм или два, если возможно, и тогда осенью, подхватив простуду, почувствуешь, как благотворен великолепный морской воздух.
— Дышите полной грудью, у-фф, это изгоняет из организма токсины, а розовые детские щеки — залог здоровья, которое вы здесь накапливаете.
— Подумайте о тех детях, что никогда не выезжают на каникулы, личики у них прозрачные, как бумага.
— На нашу долю выпало тяжкое испытание, но мы с божьей помощью его выдержим. Впрочем, самое трудное позади.
— Вера в загробную жизнь — вот, что помогает, это несомненно.
— Иначе пришлось бы руки на себя наложить.
— Я так страшусь возвращения в Париж, вернуться опять ко всем этим вещам, принадлежавшим Клер. Взять в руки платье, которое она никогда больше не наденет, косынку, флакон духов, сердце надрывается.
— Надо написать Анриетте, пусть отдаст все вещи Клер в пользу бедных молодых девушек. И еще пусть, пожалуй, распорядится, чтобы перекрасили комнату.
— Ты прав, так я и сделаю. Но каждый из нас возьмет себе что-нибудь на память, подумайте об этом хорошенько, прежде чем я пошлю письмо.
— Надо бы сжечь оставшиеся брачные уведомления.
— Моя бедная девочка, которой никогда не исполнится сорок. Виновата ли я, что все время об этом думаю.
— Бог в неизреченной своей доброте уберег ее от страданий, от опасностей, от горестей жизни — вот, что надо неустанно твердить себе.
— Знаете, Ален, не сочтите меня жестокой, но порой я думаю, что вы были бы не слишком счастливы с Клер. Она была еще чересчур молода, чересчур импульсивна.
— А я никогда не забуду, что ты был ее последней земной радостью, Ален. Ведь, в сущности, она умерла счастливой?
— Повторяйте мне это, дорогие мои детки, повторяйте, иначе я не вынесу.
Кто
говорил все это? Папа, мама, Валери, Ален, кто-то, во время бесконечных сидений за накрытым к чаю столом, потому что лил дождь.В воздухе стоял запах гудрона, гниющих водорослей, мокрого песка, опавших листьев. Оливье и Шарль окрестили аленовскую Анриетту «Боблок». Они все время спорят, кому первому карабкаться ей на спину. Стоя на четвереньках, она наващивала ступеньки лестницы и ворчала:
— Вот увидите, уж коли я начну сейчас лягаться, хорошенькие следы останутся у вас на попках!
Но они не унимались, подстегивая ее пыльной тряпкой:
— Эй, Боблок!
Направляясь к себе в комнату, я перешагивала через них.
— Правда, что у тебя неблагодарный возраст? — низким голосом кричал Шарль. — Это мама сказала, когда ты пряталась в машине.
Я заперлась на ключ. Стены комнаты голые. На постели покрывало в красную и белую клетку и такие же занавеси на окнах. На выбеленном жавелевой водой полу мне иногда вдруг попадался кузнечик. Я усаживалась рядом с ним, подтянув колени к подбородку. Накрыв рукой, я заключала его в темницу. Он прыгал, щекоча мне ладонь, я воображала, что он ищет щель, через которую мог бы убежать, ищет неутомимо, но неразумно. А потом без всякой причины он смирялся на дне своей пещеры, прикидываясь мертвым. А потом снова я чувствовала лихорадочное трепетание его лапок то тут, то там, ничто не могло заставить его разувериться, ничто не могло остановить его, словно в этой черной пещере, образованной моей ладонью, заключена была вся его земная жизнь, хоть и не было никакой надежды выбраться отсюда.
Я разжимала пальцы, оставляла для него отверстие, отводя большой палец, но этот идиот не находил отверстия. Он продолжал колотиться своей кузнечиковой головкой, впрочем, у него, видно, уже отбило память. Я раскрывала ладонь.
За окном надвигалась ночь. Я спускалась вниз и присоединялась к тем, кто сидел за чайным столом.
— Когда идет дождь, не знаешь, чем занять детей, — говорил кто-нибудь из них.
Я люблю наш зеленый класс за то, что солнце там падает прямо на меня. Оно греет весь левый ряд парт, стоящих вдоль большого окна, и в последний триместр у нас, пяти девочек, покрывается загаром левая рука и щека. Перед классной доской стоит сестра Долли, она разучивает с нами телефонный разговор по-английски. Когда очередь доходит до меня, я поднимаюсь на кафедру, прикладываю к уху кулак, словно телефонную трубку, сестра Долли поступает так же, и мы перекликаемся словно на большом расстоянии.
— How do you do? [1] — с энтузиазмом восклицает сестра Долли.
Я тоже почти кричу, чтобы она меня услышала:
— How is Claire?
— She is fine, — говорит сестра Долли.
— Has she eaten her rotten chicken? [2]
Сестра Долли прерывает телефонную связь.
— Не «rotten» детка. «Rotten» значит «гнилой».
Вечно я говорю «rotten», когда хочу сказать «жареный». Но пока что мы проходим описание фермы, и у нас не так уж много тем для беседы. От сестры Долли пахнет кофе с молоком и пылью, ходит она стремительными большими шагами, и в складках юбки у нее позвякивают четки. Каролина клянется, что она переодетый мужчина.
1
Как вы поживаете? (англ.)
2
— Как Клер? (англ.)
— Отлично (англ.)
— Ела ли она гнилого цыпленка? (англ.)