Шкатулка
Шрифт:
— Спасибо.
— Фолкнер — вам?
— Да. Крепков моя фамилия. Благодарю.
Мила то и дело поглядывала на стенные часы, медленно отмечала: время идет. Идет? Ну и что? Куда ей торопиться? Некуда. От этого «некуда» делалось пусто внутри, безразлично и холодно. Пока выдавала книги, копалась в картотеке, забывала. Но становилось тихо, притворялись бесшумные двери читального зала, оглушительно треснув, передвигалась стрелка на стенных часах — и Мила вздрагивала, вспоминала опять. Привычная подкатывала к горлу горечь.
…Маму увезли весной. Звонок из больницы раздался утром. Как всегда, на его приглушенное тарахтенье Мила вскакивала молниеносно, отбросив одеяло, в три шага подбегала,
— Милочка, это я, Клавдия Семеновна!
И Мила сразу поняла: операция. Ей стало страшно, но она попыталась не выдать тревоги. В дверях, взъерошенный, жалкий в застиранной пижаме, в комнатных туфлях на босу ногу, стоял папа. «Ноги у него худые», — отчего-то подумала Мила. Ее как будто накрыло воздушной горячей волной. Папа взял трубку, уже понимая, что звонок оттуда, но машинально, каким-то отвлеченным голосом, откашлявшись, быстро проговорил:
— Здравствуйте, Клавдия Семеновна. Да… Понятно… Будем надеяться. Спасибо вам. — Положил трубку, сел и весь сгорбился.
Больница, в которой мама работала двадцать три года, в которой лежала теперь сама и мучилась, была старая. Трехэтажное здание розовело в глубине сквера. За сквером начинался лес. В марте асфальт обнажался, между луж просыхали его чистые куски. Снег по краям дорожек оседал, чернел. А с вершин качающихся сосен в промежутках ослепительного голубого неба слетали, кружились и каркали стаи ворон.
Каждый вечер после работы Мила торопилась по аллее к больнице, готовя себя к мучительному свиданию. Открывая дверь палаты, старалась войти бесшумно, но всякий раз наталкивалась на мамин выжидающий взгляд. Казалось, больная со вчерашнего дня лежит в одной позе и ждет ее, и считает минуты. Иной раз Мила отказывалась от стояния в очереди за какой-нибудь вкусной едой, чтобы порадовать больную, разбудить в ней аппетит. Лишь бы не прийти на сколько-нибудь позже. Иначе — слезы, горечь, объяснения. И без того хватало разговоров, бесконечных жалоб, вымаливаний сочувствия. Доходило до истерик. «Я никому не нужна больше. Я для всех обуза. Моя жизнь кончена. Господи, сколько я вынесла! Мужа тащила. Дочь тащила. Теперь все на ногах… Не до меня теперь!» Слушая мать, Мила думала: «Ну зачем, зачем это?» Что-то каменело у нее внутри. Она привыкла к маминым слезам. Они уже не жалобили, но сердили ее.
На улице Мила приходила в себя. По-весеннему теплый ветер сушил глаза. В темноте позднего вечера никто не видел ее красного напухшего лица. К дому она шла пешком, чтобы «обрести форму».
Отец часто работал допоздна, в две смены. Приближалась сдача жилого дома. То есть, дом уже официально сдали, но была куча недоделок, и нервное начальство торопило, проверяло, подталкивало. В прорабской не умолкал телефон. Нужно было срочно вывозить времянки, раздевалки, подсобные сараи с территории двора. Нужно было прихорашивать участок. Строительный мусор, поломанные стремянки, провода, вмерзшие в снег, раздражали начальника ЖЭКа, уже принявшего ключи от всех квартир, и он ежедневно звонил Сергею Петровичу, напоминая о непорядке.
Будущие жильцы, лавируя между кучами строительного мусора, не боясь угодить в банки из-под масляной краски, стайками блуждали по лабиринту первого этажа, в котором разместится ателье женского легкого платья, отыскивали прораба и умоляли показать им квартиры. Кто-то хотел измерить высоту окна для приобретения гардин, другой беспокоился о состоянии паркета. «Знаем вас, строителей! Положите кое-как со щелями, да криво!» Третьему нужно было «взглянуть вообще», чтобы решить — соглашаться на эту площадь или ждать лучшего варианта.
Сергей Петрович отсылал жильцов к начальнику ЖЭКа: «У него все ключи. Я не имею права ничего открывать». — «Ну мы вас очень просим! Ну как вы нас не понимаете?» И тогда он раздражался, выпроваживал всех из помещения, запирал
прорабскую и шел к плотникам еще раз проверить, как движется дело, проконтролировать, чтобы не халтурили и деревянные панели пришивали ровно, культурно.Однажды, придя от мамы, Мила застала отца. Он сидел в кухне, ел со сковородки неразогретые котлеты. На столе рядом лежала развернутая «Вечерка» и шерстяной шарф. «Разболтался, — подумала дочь, — отбился от рук, неухоженный какой-то». Закипел чайник. Отец схватил голой рукой, отдернул и виновато посмотрел на дочь. Потом спросил: «Заварить чай или старый попьем?» Они шутили: старый чай больше трех раз не разбавляем.
А мама там — среди холодной больничной белизны. Соседи сочувственно оборачиваются вслед. Надо спешить туда после работы, сидеть у больничной постели, пересказывать содержание наспех прочитанных книг, с трепетом ожидая новых жалоб. Жалеть до спазм в горле — ее и себя, не зная, как помочь, как остановить лавину отчаяния.
Эта внезапно два года назад располневшая женщина с желтым лицом, с синими пятнами под глазами, беспомощная, почти неподвижная, когда-то была веселым и безудержным инициатором сногсшибательных затей. Вдруг объявляла, что нынче на юг они не едут, а будут отдыхать «дикарями» в Калининской области на озере Шлено. Папа пожимал плечами, говоря, что о таком озере не слыхал. Но мама ставила табуретку, лезла на антресоли за картами и отыскивала действительно: оз. Шлено. Все соглашались, потому что привыкли соглашаться. Папа свыкался с тем, что в этом году ему не придется орошать свою трофическую язву на левой ноге благотворной мацестой. Однажды, когда Мила училась в средней школе, семейный насущный бюджет иссяк, что случалось довольно часто перед зарплатой. Мама пошарила по шкафам, извлекла пакет манки, баночку зеленого горошка, початый батон белого хлеба, вздохнула, улыбнулась и объявила: «Граждане! Идем смотреть новый художественный фильм «Полосатый рейс». Цветной». Открыв ладонь, на которой лежала, печально зеленея, последняя трешка, звонко накрыла ее другой рукой. Фильм оказался очень смешной, и все были довольны.
Мама не была красавицей. Но иногда сильно хорошела. Как часто они сидели втроем на кухне (вот на этой осиротевшей поблекшей кухне) за тесным столом с дымящейся картошкой, с бифштексами из «Кулинарии», с сочной квашеной капустой, которую мама сама готовила. Мама розовела, вспоминала детство, войну. Но больше детство, где у нее была бабушка, рыжий братишка, украинское село, огород и корова Машка.
Папа тоже становился веселым, говорливым. Лицо его краснело, и он влюбленно глядел на маму, слушая ее почти с благоговением. Он был старше жены на двенадцать лет.
«Почему бы тебе не записать свои воспоминания? — предлагал папа. — Ты так интересно рассказываешь. Зримо». — «Что ты, разве я писатель! — отмахивалась мама. — Да и когда мне, вечером после работы?»
Но она нашла время.
Как-то Мила встала ночью и увидела на кухне свет. Мама сидела за столом и писала. Она обернулась на шаги и сообщила:
— Вот мемуары сочиняю.
— Ух ты! — Мила заглянула через мамино плечо. — Здорово. Почитаем.
— Да еще только пять страничек…
— Лиха беда начало, — заверила дочь.
— А знаешь, легко получается, потому что есть что сказать.
Мила подумала: «Ей идет быть писателем».
Свет от настольной лампы падал на общую тетрадь и так освещал ее лицо, что оно казалось одухотворенным и далеким.
Эту тетрадь Мила недавно перечитала. Ни одной помарки. Ровные красивые строчки, язык чистый, речь открытая…
«…На передовой затишья редки. Но в нынешнем бою мы так потрепали фрица и так измотались сами, что в ранних сумерках даже одиночных выстрелов было не слышно. И противник, и мы отдыхали, считали раненых. Ах, сколько их было! Я едва на ногах держалась от усталости, оказывая первую помощь…