Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Школа любви

Казанцев Александр Иннокентьевич

Шрифт:

Вот и на ногах-то ты стоять уже не в силах. Упал. Того и гляди, начнешь кататься по палубе, как недавно каталась бочка… Давай-ка руку, Пеант. Ну-ну, поднимайся! Тяжелый же ты, кабан!.. Вот так, держись за меня. Это ничего, что блевотиной измазал хозяина. Стоит ли теперь придавать значение таким мелочам!..

Вступая во второй брак, искренне желал я утешить отца. Но чем успешнее продвигалась «Наука любви» к завершению, тем меньше стала возбуждать меня жена. Потому, наверно, так удались мне строки о пресыщении:

Может корабль
утонуть в порыве попутного ветра,
Многая сладость претит — горечью вкус оживи! Вот потому-то мужьям законные жены постылы: Слишком легко обладать теми, что рядом всегда.

Нераскрытой, подспудной страстностью своей волновала меня раньше жена, был азарт — раскрыть, а как стала охочей до супружеских ласк, жадной для плотских наслаждений, так и утратила вскоре притягательность свою. Все больше стало меня раздражать, когда, стихов моих не дослушав, выгибалась она, подобно кошке весенней, ничего из губ, опаленных страстью, кроме требовательного «ну!», выдавить не могла.

«Недостающее влечет, а достижимость отвращает», — так думал я и был уверен в этом. По крайней мере, тогда.

Будто колючка белого терновника впилась вдруг в мое сердце — та самая колючка, от которой, по нашим поверьям, сходит на нет любовная страсть. Наверно, потому так легко вслед за «Наукой…» писалось «Лекарство от любви». Эти две книги римляне узнали почти одновременно, и слава моя умножилась настолько, что я и сам ненадолго уверовал, будто способен обучить людей любить и разлюбливать.

Непомерная гордыня моя разрослась так буйно, что иногда, оставшись наедине с собой, пытался вступить я в дерзкий диалог с великим покойником, лучшим из римских поэтов — Вергилием. «Вот ты, — говорил я ему, — в четвертой эклоге пророчил рождение божественного младенца и начало «золотого века любви». Ты велик, не спорю, но одно дело — пророчествовать, а другое — свершать. Второе не только трудней, но и важней. Ты жил, Вергилий, в эпоху смутных пророчеств, когда лишь поэзия твоя была великим деянием, а вот мне повезло жить в эпоху великих свершений. Блистательный Август вершит предсказанный тобой «золотой век»: мир воцарился на земле римской, государство богатеет и крепнет год от года на радость подданным принцепса, растут новые храмы, театры, так расцвела словесность римская, что не уступит былой эллинской… Ну а тот самый «младенец», о котором когда-то пророчествовал ты, быть может, я и есть: я научу людей любить, и век любви непременно наступит!..»

Потерявший рассудок горький пьяница менее смешон и жалок, чем человек, обуянный глупой и тщетной гордыней.

Могли ли не покарать меня за это боги?

И придет ли когда в этот мир «младенец», который сможет свершить то, чего не сумел я: научить людей любви?..

Многократно возросшая поэтическая слава мужа мало радовала вторую мою супругу: ей досадно было, конечно, что тысячи римлян считают меня очень любвеобильным, тогда как к ней я явно охладел. Она уже не приходила в дрожь от моих строк, не восторгалась ими.

Вот уж где парадокс: похоже, она любила меня больше до того, как я взялся обучать ее любви. Грешно мне так думать и болезненно для моего самолюбия, но это — сейчас, а тогда это меня мало тревожило. Вновь стали жгучей моей потребностью сумасбродные кутежи и оргии. Холод вновь проник на супружеское ложе, а слезы жены только

раздражали. Ее требовательной и все же буднично-однообразной ненасытности предпочел я празднично-веселые ласки гетер.

Мой верный Пеант ворчал, впуская меня под утро:

— Опять она меня колотила! Кричит: все вы коты!..

— А ты разве не кот? — цедил я, морщась от головной боли.

— Кот! — с радостью соглашался Пеант, жмуря красные спросонья глаза.

И вот однажды этот «кот» встретил меня так, будто в угол нагадил: круглые глаза бегали, а бугристый нос вспотел.

Сграбастав в кулак тунику на его рыжеволосой груди, я, хоть и меньше его, тряхнул слугу, заглянул ему в ртутные зрачки — и ничего выспрашивать не потребовалось, сам выложил:

— Тут это… Хозяйка сегодня в гневе была, посуду била… Об мою голову, вот!.. Потом вино пить с ней заставила… А потом… потом говорит: захолодела я до последней жилочки, разотри меня… Ну и… вот… А потом я убежал… вот…

Пусть и ничего у них не было, но для меня был повод. Пеанта я выгнал, но потом мне стало его не хватать, сжалился, взял назад. А вот не было того чувства, что жены не хватает…

Новый мой развод совсем подкосил отца: слег он, бедняга, рот покривило, свет в глазах почти померк. И когда я заглянул к нему после всех неуемных безумств праздника в честь бога-винодела Либера, не зря особо чтимого поэтами, он тщетно пытался что-то сказать мне. Быть может, он хотел проклясть меня? Но из посиневших, потянутых влево губ вырывалось только шипение да прозрачная слюна.

Наверное, я проклят им все же…

А по Риму как раз тогда кто-то пустил грязный слушок: потому, дескать, я не уживаюсь с женами, что люблю мальчиков. Однажды в районе Бычачьего рынка, куда забрел я понаблюдать нравы простонародья, за мной на виду у всех увязался чумазый мальчишка с наглыми, цвета ягод терновника, глазами. Он кричал мне средь бела дня:

— Эй, Назон, не хочешь ли меня полюбить?.. Всего две сестерции за гладкую розовую задницу — вовсе не дорого!

Дернулась рука моя, но ударить не посмел: никогда в жизни не обидел ни одного ребенка. Просто сделал вид, что не расслышал, и ускорил шаг, а он заулюлюкал мне вслед:

— Ой, какой стал неласковый! А раньше любил!

И кто ж это из недоброжелателей моих подкупил мальца на гадость такую?..

Надрывный детский смех преследовал меня. Долго. Мало того, спиной чуял я, как к смеху этому присоединяются и другие смешки, как из жиденьких хихиканий плетется тугой, как канат, смех сограждан моих. Быть мишенью для смеха стало для меня еще большей бедой, чем видеть безнадежную немощь отца.

От приятелей, заметно поуменьшившихся числом, узнавал я, что в кое-каких видных домах уже начали обсуждать мою безнравственность. Довелось слышать в передаче и такие отзывы, что порочность мою, дескать, и доказывать не надо — ядом греха пропитаны все мои книги.

Хотя для большинства просвещенных римлян стал я к тому времени уже великим поэтом, грязные слухи и сплетни не давали мне все же покоя. И вина перед отцом пускала яд в мою кровь: хотелось хоть как-то оправдаться, утешить его…

День, когда я пришел сообщить ему, что решил жениться в третий раз, стал последним в его жизни. Плетью лежала на розовом одеяле его желтая высохшая рука с золотым всадническим перстнем. Вряд ли он даже услышал меня. А если услышал — понял ли?

Если даже и понял — вряд ли поверил, что Назон начинает новую жизнь.

Поделиться с друзьями: