Школьные годы
Шрифт:
Молчание.
Рита соскакивает с «козла».
— Ты стал лучше писать, — заключает она. — Более художественно. — И берет портфель. — Надо идти. Сейчас кто-нибудь притащится, раскричится…
— В школе нет никого.
— Совсем? Так не бывает, даже ночью кто-то есть.
Оба прислушались. Похоже, что и впрямь все ушли… Тихо. Нет, что-то крикнула одна нянечка другой, и опять тихо…
— А ты представь, что, кроме нас, никого… — сказал Генка, сидя, на брусьях, — драма короткого роста всегда тянула его повыше…
Склонив голову на плечо и щурясь,
— Пожалуйста, не надейся, что я растаяла от твоих стихов!
— Я не надеюсь, — глухо пробубнил Генка. — Я не такой утопист! И потом, они вообще не для этого пишутся.
— Ладно врать-то. Мое дело предупредить: у нас с тобой никогда ничего не выйдет… Ты, Геночка, еще маленький. Я такой в седьмом классе была, как ты сейчас!..
Риту веселила его мрачная серьезность: он так темнел и даже, казалось, худел на глазах от ее слов — умора!..
Внезапно Генка весь напрягся и объявил:
— Хочешь правду? Умом я знаю, что ты человек — так себе. Не «луч света в темном царстве»…
— Скажите, пожалуйста, — вспыхнула Рита.
— …я это знаю, — продолжал Генка, щурясь, — я только стараюсь это не учитывать.
— Что-что?
— Не поймешь ты, к сожалению. Я и сам только позавчера это понял…
Он отвернулся и, казалось, весь был поглощен нелегкой задачей: как с брусьев перебраться по подоконнику до колец. С брусьев — потому что допрыгнуть до них с земли он не смог бы ни за что. Даже для нее.
Вышло! Повис. Подтянулся.
— Ну и что же ты там понял позавчера?
Она была задета и плохо это скрывала.
— Пожалуйста! — изо всех сил Генка старался не пыхтеть, не болтаться, а проявить, наоборот, изящество и легкость. — В общем, так. Я считаю… что человеку необходимо состояние влюбленности! В кого-нибудь или во что-нибудь. Всегда, всю дорогу… (Он уже побелел от напряжения, но голос звучал неплохо, твердо.) Иначе неинтересно жить. Мне самое легкое влюбиться в тебя. На безрыбье.
— И тебе неважно, как я к тебе отношусь? — спросила снизу Рита, сбитая с толку.
— Нет. Это дела не меняет… — со злым и шалым торжеством врал Генка, добивая поскучневшую Риту. — Была бы эта самая пружина внутри! Так что можешь считать, что я влюблен не в тебя… — Тут ему показалось, что самое время красиво спрыгнуть. Вышло! — …не в тебя, а, допустим, в Черевичкину. Какая разница!
Вдруг Генка против воли опустился на мат, скривился весь — дикая боль в плечевых мышцах мстила ему за эффекты на кольцах.
— Что, стихи небось легче писать? — саркастически улыбнулась Рита. — Вот и посвящай их теперь Черевичкиной! Гуд лак!
Она ушла.
Генка хмуро встает, массирует плечо. Потух его взгляд, в котором только что плясали чертики плутовства и бравады…
Что ж, поздно, надо идти.
Прямой путь в раздевалку с этого крыла уже закрыт — ему пришлось подниматься на третий этаж. Полумрак в школе. По пути Генка цепляется за все дверные ручки — какая дверь поддается, какая нет… Учительская оказалась незапертой. Генка включил там свет. Пусто. На столе лежала развернутая записка:
«Ув. Илья Семенович!
Думаю,
что вам будет небесполезно ознакомиться с сочинениями вашего класса.Не сочтите за труд. Они в шкафу.
Свет. Мих.».
Генка подходит к застекленному шкафу — действительно там лежат их сочинения о счастье.
…Свет еретической идеи загорается в темных недобродушных глазах Генки. Кроме него, ни души на всем этаже…
Полина Андреевна, мать Мельникова, смотрела телевизор. В комнате был полумрак.
На экране молодой, но лысый товарищ в массивных очках говорил:
— Смоделировать различные творческие процессы, осуществляемые человеком при наличии определенных способностей, — задача дерзкая, но выполнимая. В руках у меня ноты. Это музыка, написанная электронным композитором — машиной особого, новейшего типа. О достоинствах ее сочинений судите сами…
Стол был, как обычно, накрыт для одного человека. Обед уже успел превратиться в ужин.
Хлопнула дверь. Уже по тому, как она хлопнула, Полина Андреевна догадалась о настроении сына.
Он молча вошел. Молча постоял за спиной матери, которая не двинулась с места.
— Найдутся, вероятно, телезрители, — продолжал человек на экране, — которые скажут: машина не способна испытывать человеческие эмоции, а именно они и составляют душу музыки… (Тут он тонко улыбнулся.) Прекрасно. Но, во-первых, нужно точно определить: что такое «человеческая эмоция», «душа» и сам «человек»…
— Господи, — прошептала Полина Андреевна, глядя на экран испуганно, — неужели определит?
Она машинально придвинула сыну еду.
— А во-вторых, учтите, что предлагаемая вам музыка — это пока не Моцарт, — снова улыбнулся пропагандист машинной музыки.
Но Илья Семенович не дал ему развернуться — резко протянул руку к рычажку и убрал звук.
— Извини, мама, — с досадой пробормотал он.
— А мне интересно! — С вызовом Полина Андреевна вернула звук, негромкий, впрочем.
Но она сразу утратила интерес к телевизору, когда сын попросил:
— Мама, дай водки.
Она открыла буфет, зазвенела графинчиком, рюмкой.
— И стакан, — добавил Мельников.
Паника в глазах Полины Андреевны: стаканами глушить начал!
Мельников налил — она предпочла не смотреть сколько — и выпил.
Уткнулся в тарелку, медленно стал жевать.
Звучала странная механическая музыка.
Боковым зрением старуха пристально следила за сыном. Потом озабоченно вспомнила:
— Тут тебе какая-то странная депеша пришла. Из суда.
И она протянула ему письмо в казенном конверте.
Мельников взял. Вскрыл. Читает. Чем дальше читает, тем резче обозначаются у него желваки.
— Нет, ты послушай. — И он принялся читать вслух: — «Уважаемый Илья Семенович! Не имею времени зайти в школу и посему вынужден обратиться с письмом. Моя дочь Люба систематически получает тройки по вашему предмету. Это удивляет и настораживает. Ведь история — это не математика, тут не нужно быть семи пядей во лбу, согласитесь…»