Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однажды под окном раздался какой-то шорох, а потом сухой треск — словно на сучок кто-то наступил. Ермаков вскинулся, ухватился за край подоконника, как за луку седла, легко перекинул свое сухое жилистое тело наружу, в сад. Там кто-то ойкнул, тяжело, по-медвежьи шарахнулся в кусты, затопотал. Харлампий пронзительно свистнул, так что у Михаила даже уши заложило. Хрястнул плетень соседского база. Михаил высунулся в окно с лампой. Она осветила присевшего, руки в колени, Ермакова, хищно вглядывающегося в темноту. У Пятикова залилась яростным лаем собака, за ней другая, третья — и так до самой околицы, как и заведено в деревне.

— Эх, неохота морду об ветки обдирать, а то бы догнал в два счета, накостылял, — с сожалением сказал Ермаков.

— Да это ребята, небось, малину рвали.

— Робяты? Ты слышал, как он ломился, чисто кабан? Не-эт, энто не робяты,

энто здоровенный казачина. Только чего он здесь ховался — вопрос. Да я вроде даже узнал его, хучь и темно. Глаз у меня, Миня, вострый: сдается мне, что энто Андрюшка Александров, ревкомец бывший. В 18-м годе за белых на Калачевском фронте воевал, а в 19-м перекинулся, с обысками ходил. Мы его, поганку, простили, только жопу маленько плетюганами изукрасили. А он, как Кудинов объявил мобилизацию, убег. И был бы он ишо идейный, как, к примеру, Миронов или Бакулин, — так нет! Есть среди казаков дюже завистные люди. И не богатству завидуют — какой я, скажем, богач, ежели меня батя по маломочности прокормить не мог? — а казацкой лихости, цацкам железным. Мы с ним, мол, из одного хутора, вместе без штанов бегали, а почему он офицер, полный бант крестов имеет, а я — шиш? Почему он и у белых начальник, и у красных начальник, а я завсегда — рядовой? Через эту зависть, между прочим, и кубанского главкома Сорокина извели, и Миронова. — Харлампий помолчал. — Завтрешний день надо бы посмотреть на его рожу: коли в ссадинах, стал-быть, он туточки обретался.

— А чего ему было здесь надо?

— Чего? — синеватые белки Ермакова насмешливо блеснули в свете лампы. — А послухать, об чем мы зараз гутарим. Ты за собой в последнее время пригляда не замечал?

— Да нет вроде, — пожал плечами Михаил.

— А я замечаю давно, с тех самых пор, как пришел из Красной армии. А с нонешней весны стали чуть ли не по пятам ходить. В сельсовете появился новый статистик, ни хрена не делает, а с меня глаз не спущает. Вот и думаю я: отчего бы энто? Не оттого ли, что мы с тобой гутарим?

— Харлампий Васильевич, да ведь «дело» ваше прекратили?

— Как прекратили, так и снова зачнут. Што им, долго? Я ведь, по их мнению, белый офицер. Я один на Верхнем Дону остался из тех, кто командовал восстанием. Знаю я, и впрямь, о тех временах немало — вот и тебе рассказываю. А ты ведь могешь и написать.

— Что ж такого?

— А то, что не хотелось бы большевикам, чтобы вобче вспоминали об энтом восстании. Открылось тогда народу многое… А ты возьмешь и ненароком напомнишь, даже если напишешь, как в своих «Донских рассказах», с одной стороны.

Только теперь Михаил понял, как Ермаков, если находится под наблюдением, рискует, делясь с ним воспоминаниями.

— Харлампий Васильевич… Если вы думаете, что они следят за вами из-за этого… Может, нам встречаться тайком?

— Шалишь! — по-волчьи оскалил зубы Ермаков, обращаясь, очевидно, не к Михаилу. — Я ить не баба, чтобы встречаться тайком! И не мышь подвальная! Я коренной казак, фронтовик, дивизией командовал, начальником кавшколы был — все енеральские должностя, чтоб ты знал! Меня убить можно, а запугать — ни-ни! Я ишо на первом допросе в Чеке сказал: «Пущай мне зачтут службу в Красной армии и ранения, какие там получил, согласен отсидеть за восстание, но уж ежели расстрел за это получать — извиняйте! Дюже густо будет!» Они тогда, помню, удивлялись: сидит у нас и командует, расстреливать его или не расстреливать. Но ить не расстреляли! А кабы я в ногах у них валялся? Шлепнули бы, как пить дать. Ты, Михайло, пойми: мне нельзя по углам хорониться, на меня народ смотрит. Слабые завсегда за сильными тянутся. А ежели сильных не станет? За кем народу тянуться?

Харлампий смотрел на Михаила, как-то странно улыбаясь в усы. Потом он с шумом втянул носом воздух, огляделся. Была теплая, безветренная ночь. Пахло липой, смородинным листом и тем сложным, неповторимым запахом, что выделяют листья и травы, обильно увлажненные росой. Воздух был так чист, что Михаил вдруг почувствовал, как провоняла его гимнастерка табаком, что обычно не ощущают сами курильщики.

— Хорошо, а? — сказал Харлампий. — Ажник голова закружилась. Не могу я жить без Дона! Как пришла мне пора Красную армию оставить, добрые люди в Майкопе меня предупредили: Харлампий, не вертайся зараз домой, ты там как бревно в глазу чекистам будешь, а езжай туда, где никто про тебя ничего не знает — хучь к абхазам, хучь к осетинам, — ты, дескать, здорово на них похож. И ведь дело говорили! Только обрыдло мне, Миня, по чужим краям мотаться! Кубань, где служил

я остатнее время, тоже казачья земля, а все равно не то… Черноморские казаки, оне вроде хохлов, да черкесы там еще живут — адыги, по-местному. Хорошая земля, да другая… Горы в снегу, а ночи летом душные, влажные, как в бане. Кузнецы здоровенные стрекочуть — цикады, по-местному, ажник в голове свербит. У моря, станичник, пальмы растут. Тропики, в обчем. Я там по Дону, по степям и лесам нашим сильно наскучил. Думал: ладно, коли суждено умереть, так умру на Дону.

Они помолчали. Мотыльки, привлеченные светом лампы, что держал в руке Михаил, шибко летали вокруг нее, ударяясь с разгону то в стекло, то в лоб Харлампию или Михаилу. Внизу, в камышах, неумолчно кричала дивизия лягушек, но и они не могли заглушить трелей соловья, который вовсю старался где-то рядом, в ветвях — щелкал отчетливо, упоительно, самозабвенно, явно, стервец, красуясь собой.

После новых встреч с Харлампием Михаил решил работу над «Донщиной» прекратить — точнее, отложить уже написанные главы о корниловщине и о Подтелкове с Кривошлыковым до тех пор, пока действие в новом задуманном им романе не подойдет к 17–18-му годам. Начать же он его решил за 2–3 года до германской войны. Правда, мысль описать довоенную жизнь семьи Ермаковых он оставил. Для его замысла нужна была типичная казацкая семья, с вековым нерушимым укладом, а детство Харлампия больше смахивало на детство в бедной мужицкой семье в России. Он и сам как-то обмолвился, что отец не мог его прокормить по маломочности. На деле это означало, как узнал Михаил от вдовы Солдатовой, что отец Харлампия Василий Ермаков, у которого было много детей, отдал младшего сына, трехлетнего Харлашу, на воспитание своему бездетному родственнику Архипу Солдатову.

Как образец казачьего быта Михаилу больше подходила семья Дроздовых, у которых Шолоховы снимали полкуреня в Плешакове. Алексей Дроздов, младший в семье, был примерно одного возраста с Харлампием Ермаковым, а старший, Павел — ровесник Емельяна, старшего брата Харлампия. Путь братьев Дроздовых до 19-го года был похож на путь братьев Ермаковых, а Алексей напоминал Харлампия и внешне, и по характеру. Кроме того, жизнь Дроздовых Михаил знал куда лучше, чем жизнь Ермаковых и Солдатовых. Но такую впечатляющую деталь, как любовь к турчанке деда Ермакова и, соответственно, прозвище семьи — Турки, — он решил сохранить.

Так Харлампий Ермаков перестал быть единственным прототипом Абрама Ермакова. Поразмыслив, Михаил отказался и от намерения дать главному герою эту фамилию. Отчасти на него повлиял ночной разговор с Харлампием, когда он понял, чем такое отождествление может тому угрожать, отчасти — сам Михаил уже не считал возможным заимствовать столь знаменитую на Верхнем Дону фамилию, если жизнь ее настоящего обладателя уже не совпадала с жизнью героя.

Перебрав не один десяток фамилий, Михаил наконец остановился на одной, похожей на его собственную и имеющей на Дону мятежную славу, хотя и не такую громкую, как у Ермакова, — Мелехов. Был в 21-м году на Верхнем Дону такой атаман Федор Мелихов, восставший против большевиков.

15 ноября 1926 года Михаил вывел вверху большого листа бумаги:

ТИХИЙ ДОН
Роман
Часть первая
I

и написал первые, черновые строки романа:

«Мелеховский двор на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут к Дону. Крутой восьмисаженный спуск, и вот вода: над берегом бледно-голубые, крашенные прозеленью глыбы мела, затейливо точеная галька, ракушки и перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. Это к северу, а на восток за гумном, обнесенным красноталовыми плетнями, Гетманский шлях лежит через станицу, над шляхом пахучая полынная проседь, истоптанный конскими копытами живущой придорожник, часовенка на развилке и задернутая тягучим маревом степь.

В последнюю турецкую кампанию вернулся в станицу тогда еще молодой казак Мелехов Прокофий. Из Туретчины привел он с собой жену, маленькую, закутанную в шаль женщину…»

VIII

20 января 1927 года, на другой день после Крещения, Харлампий Ермаков был снова арестован. Первые несколько дней его содержали в изоляторе ДонГПУ, в Вешенской. Однажды его вызвал на допрос чекист, сильно смахивающий на полковника Корниловского полка, которого Харлампий зарубил в Северной Таврии — с подбритыми «по-англицки» усиками, торчащими из ноздрей, словно две сопли.

Поделиться с друзьями: