Шолохов
Шрифт:
— Это мы выясним. В каком чине вы были, когда Белая армия соединилась с повстанцами?
— С германской я был хорунжий. А у повстанцев чинов не было, как в Красной армии.
— А какой чин вы получили у белых, когда повстанческие силы перешли в подчинение генералу Сидорину?
— Сотника, потом есаула.
— Так и запишем…
— Вы запишите ишо, что я полком у Буденного командовал! А то у вас дюже складно получается: сотник, есаул…
— Я записываю то, что имеет отношение к делу. Кстати, поступая на службу в Красную армию, сказали ли вы, что были одним из руководителей Вешенского контрреволюционного восстания?
— Как я мог им руководить, ежели оно начиналось без меня? Я был мобилизован повстанцами как воинский командир…
— Вы уклоняетесь от ответа. Что вы сказали
— То и сказал. Командовал, мол, отрядом у повстанцев.
— Так и запишем. Представился не бывшим командиром дивизии, а командиром отряда, — скрипел пером чекист.
Точно так же, комочек к комочку, лепил он обвинение о создании Харлампием в Базках контрреволюционной организации.
Работая в исполкоме и крестьянском обществе взаимопомощи, Ермаков демонстративно не обращал внимания на то, кто из казаков, пришедших к нему за помощью, «лишенец», а кто нет. Когда проходили выборы в волостной и хуторской Советы, Харлампий призывал выбирать не крикунов-бездельников, а многое повидавших фронтовиков, среди которых было немало таких, как он, послуживших и белым, и красным. Следователю об этих фактах кто-то услужливо донес. Он в дотошной своей манере спрашивал:
— Вы пытались провести в Совет Крамскова Каллистрата?
— Было дело. Так на то ж они и Советы, чтобы…
— Вернемся к Крамскову. Вы знали, что он лишен избирательных прав?
— Нет, — врал Харлампий.
— Незнание законов не освобождает от ответственности. — И следователь вновь скрипел пером.
Потом он давал Ермакову читать протоколы и требовал, чтобы он расписался на каждом листе внизу. Записывал чекист вроде бы со слов Харлампия, но по своему принципу — только то, что «важно». Свидетелей, давших несколько лет назад показания в пользу Ермакова или подписавших письма в его защиту, он не вызывал, ограничиваясь теми, кто хоть чем-то мог быть полезен обвинению.
После нескольких таких допросов Харлампий со всей ясностью понял, что он не выйдет из исправдома живым. Да и надоело ему, заматеревшему в боях солдату, выкручиваться, хитрить, оправдываться… Ночами он без сна лежал на нарах, вглядываясь в темноту. Смерти он не боялся, она ходила за ним по пятам с 14-го года, но душа его противилась гибели в затхлом сыром подвале, от пули в затылок… Мысль об этом была подобна прикосновению чего-то холодного и липкого. Но сильнее мысли о смерти его мучила мысль о том, почему путь, которым он шел всю жизнь, оказался гибельным. Разве он крал, обманывал, подличал? Душегубствовал, было дело… Но не больше других, и только на войне. Мечась из одного лагеря в другой, он нигде не искал себе выгоды — напротив, больше терял, ища справедливости. Но несправедливости в мире было больше, чем справедливости, оттого, наверное, и путь Харлампия выходил кривым, извилистым. Другие шли всегда прямыми путями: с красными, так с красными, с белыми, так с белыми, им с самого начала было все ясно, а ему до сих пор не ясно. Он таким даже иногда завидовал, правда, чуть-чуть, ибо понимал, что у него бы так все равно не вышло. А если даже получалось, то всегда находилась сила, сталкивающая его с прямой дороги. Все чаще вспоминал он историю, рассказанную молодому Шолохову: об утенке, которого он невзначай зарезал косой. Что было толку ему, желторотому, выбирать путь в густой нескошенной траве? Все равно ждала его неминучая судьба в виде остро отточенной литовки в руках здоровенного, головой до небес, мужика. Не зря, видать, гутарят, что смерть с косой ходит… Косит она всех без разбору — и правых, и виноватых… Стояли за простой народ и Стенька Разин, и Емельян Пугачев, а погибли оба лютой смертью. Где же был в это время народ? Народ с тем, у кого сила. Была у него сила, шел за ним народ.
А зараз… Как же это так получается: он большую часть жизни жил для других, а всегда оставался одинок? А одинокому в этом мире нипочем не выжить, ходи хоть прямыми, хоть кривыми путями. Другие надеются на Бога, а что толку? Разве Он, Бог, спасет от одиночества? Ведь не придет же сюда, не присядет на краешек нар… Хотя… Харлампий вспомнил рассказ Михаила Шолохова, как в Вешенском изоляторе тому либо привиделся, либо и впрямь вместе с ним сидел священник, которого тоже звали Михаил
и который напророчил ему, что его скоро выпустят. Доводилось ему и от других слышать о всяких похожих чудесах… Может, это он один такой — ни Богу свечка, ни черту кочерга?Но вместе с тем было у него какое-то непонятное ощущение, что он перед арестом сделал некое важное дело, отдал последние распоряжения, хотя никаких распоряжений он не отдавал: взяли его ночью прямо из постели, на глазах жены и детей… Нет, нет, что-то было, точно скинул с себя тяжкий груз… А, вот что: так он себя чувствовал, открывая душу молодому Шолохову. Почему-то ему казалось, что чем больше он поведает про свою жизнь этому белобрысому хлопцу с улыбчивым, точно светящимся изнутри лицом, тем больше в ней, задним числом, появится смысла.
Что-то было в Мишке основательное, внушающее доверие — может быть, то, что он, совсем еще зеленый, сумел, несмотря на батьку-«лишенца», пробиться в писатели, стал известен в самой Москве. Подкупало в нем и то, что он, как выяснилось из первого же разговора, знал, о чем у Харлампия спрашивать. Хотя, может быть, ГПУ и подсказало ему эти вопросы? Да нет, если бы рыхлый следователь знал все, что он рассказывал Михаилу, дело у него давно бы уже сладилось.
Безусловно, Харлампию льстило, что именно ему молодой писатель оказал такое внимание (он и писателей-то живых раньше не видел), но все же не это было для него самым важным в их встречах с Михаилом. Тогда он не понимал, что именно, а теперь, поневоле думая о смерти, стал догадываться. В смерти, помимо того, что жизнь его будет насильственно оборвана, его страшило исчезновение из памяти людей — как будто он и не жил, не любил, не рожал детей, не пахал землю, не страдал, не водил полки в атаку в кровавых битвах гражданской… Пройдет десяток-другой годов после его смерти — и кто вспомнит о нем на Дону? Неужели его жизнь была звук пустой? Одинокая жизнь, одинокая погибель…
Этот парень, Шолохов, был в чем-то сродни ему — с печатью одиночества на совсем еще юном лице, с какой-то тайной мыслью в улыбчивых глазах, с твердой волей, угадывающейся в выражении бровей. Было у него и то, чего ему, Харлампию, никогда в жизни не хватало — осторожность, неторопливость, терпение.
И вот ему, в сущности, теперь он доверил свою жизнь — точнее, все, что от нее осталось. Харлампий не мог знать, что Михаил сделает со всем этим, но почему-то верил, что судьба свела их не случайно. Приемный отец рассказывал ему, что ни одно дерево в лесу не умирает зря, само по себе, как одинокий человек, а отдает всю свою силу лесу. Вчера оно еще гудело от бегущих по нему от корней к ветвям соков, а нынче уже стоит сухое, звонкое, мертвое. Но соки его не пропадают, не свертываются, как кровь в жилах мертвеца, а передаются через подземные воды и корни соседним деревьям. Архип Солдатов говорил, что потому и усыновил его, Харлашу, чтобы был он рядом с ним наподобие такого дерева. А для него, быть может, такое дерево — Мишка Шолохов?
Он не додумал эту мысль до конца и задремал.
Снился ему раскинувшийся за излучиной Дона лес, могучий, таинственный, синий. Прилетел из степи ветер, пробежал быстрой волной по зеленым вершинам, шумнул в листве — и снова тишина, птичьи голоса, плеск донской волны, высокое небо, медленно плывущие по нему облака.
Несмотря на все старания «пухлявого» следователя, дело Ермакова на публичный судебный процесс, по мнению Резника, «нетянуло». «Контрреволюционной организации» в Базках не складывалось: Ермаков не дал показаний на предполагаемых участников, а они, в свою очередь, не дали показаний на него как на руководителя. Шолохова «пристегнуть» к организации тоже не удалось.
Резник знал, что готовится постановление Президиума ВЦИК о возвращении чекистам права вынесения смертных приговоров, поэтому испросил санкции у начальства в Ростове направить дело Ермакова на рассмотрение Коллегии ОГПУ в Москву и получил ее.
К составленному следователем «Конспекту по следственному делу № 7325 на гр. Ермакова Харлампия Васильевича по ст. 58 п. 11 и 18 УК» Резник приложил пакет с тремя документами: «Послужным списком» Ермакова, оправдательным приговором ему Доноблсуда от 29 мая 1925 года и письмом Шолохова Ермакову от 6 апреля 1926 года.