Шопен
Шрифт:
К сожалению, как мы уже вспоминали, из всей семьи Шопена о ней мы знаем менее всего, а следовало бы знать гораздо больше. Влияние матери на Фридерика должно было быть наиболее сильным и наиболее заметным. Недостаток сведений, которыми мы располагаем, происходит оттого, что ее отличала явная нелюбовь к писанию. Среди писем Миколая Шопена и сестер Фридерика сохранилось всего лишь несколько писем пани Юстыны. О том, что они не пропали, а вовсе не были написаны, свидетельствует то обстоятельство, что Миколай Шопен всегда говорит от ее имени, неоднократно приписывая в конце: «Мама твоя и я сердечно тебя обнимаем».
До недавнего времени мы даже не знали, где и когда она родилась Говорилось только, что была она родственницей Скарбеков. Конечно же, она должна была быть родственницей, если уж Еугениуш и Юстына Скарбеки, ничем, кажется, более и не известные, держали ее над купелью, и даже в честь пани Скарбековой она получила имя, такое сентиментально-старомодное,
16
Карпинский, Франтишек(1741–1825) — польский поэт эпохи сентиментализма.
Фридерик был очень привязан к матери. Тереза Водзинская в одном письме к нему пишет: «…ты такой хороший сын». Пани Юстына заслужила эту любовь своей добротой и своей отзывчивостью. Как-то сын соседки Шопена, живший в том же, что и они, доме, уже будучи в эмиграции, добрался до Парижа. По просьбе матери Людвика пишет Фридерику, чтобы тот принял его у себя, потому что на чужбине так приятно встретить кого-нибудь из знакомых. Факт этот говорит о великой душевной деликатности пани Шопен, а также и о величайшем ее отвращении к перу, раз уж и в этом случае она не сама пишет сыну, а перепоручает дочери. Из дошедших до нас строчек самой пани Юстыны следует, что была она чрезвычайно религиозна, причем придерживалась старомодных представлений о религии. Кроме того, мы знаем, что она была музыкальна, играла на фортепьяно и прекрасно пела.
Несомненно, одной из самых неотложных задач наших исследователей Шопена должно стать детальнейшее изучение биографии матери нашего композитора, ее характеристика. Несмотря на бури, время от времени проносившиеся над нашей родиной, несмотря на страшные опустошения, которым подвергла последняя война шопеновские материалы, случается, обнаруживают еще бесценные документы, спасшиеся от огня. Достаточно сказать, что такие важнейшие документы, как метрическая запись о крещении пани Юстыны и письмо Миколая к родителям, отыскались уже после минувшей войны — это последнее, правда, во Франции, но ведь и Франция пережила немалые военные передряги, в особенности родные места пана Миколая.
Очень мало знаем мы и о сестрах Шопена. Его с ними связывала сердечная дружба, такие товарищеские отношения, взаимная привязанность и понимание, которые возможны лишь между любящими братьями и сестрами. Что-то схожее с той очаровательной атмосферой, которую сумел воссоздать лишь Толстой. Когда читаешь письма Шопена, его сестер, когда слышишь об их играх, спорах, театральных представлениях, невольно вспоминаешь молодых Ростовых из «Войны и мира», и это несмотря на все несходство нравов, на огромную разницу в сферах: там крупные магнаты-помещики, здесь скромные буржуа. Но та же культура, те же духовные запросы — французское воспитание — и до известной степени та же оторванность от действительности. Есть здесь даже своя Сонечка. Это Зуска, о которой Новачинский насочинял столько неправдоподобных сказок, очернив при этом старика Кольберга.
Зуска, по всей вероятности, была не прислугой, не деревенской девчонкой, а родственницей пани Юстыны, которая взяла ее в дом, чтобы та помогала вести хлопотливое, что и говорить, хозяйство пансионата для панычей. Шопен несколько раз вспоминает ее в своих письмах, но говорит он о ней всякий раз так же, как и о сестрах, чего он ни за что не делал бы, будь Зуска няней, мамкой, воспитательницей или кем-нибудь в этом роде.
Джейн Стирлинг, хорошо разбиравшаяся в семейных взаимоотношениях Шопенов, в письмах к Людвике называет Зуску «tante Suzanne» и, по-видимому, считает ее полноправным членом семьи, раз уж возлагает от ее имени венок на могилу Фридерика,
точно так же, как она это сделала и от имени всех остальных.Шопену незачем было учиться у Зуски деревенским песням. Ему для этого было достаточно Желязовой Воли. Шафарнии, Пенчиц, да, наконец, и сама пани Юстына, сидя за фортепьяно, наверняка пела не только деревенские песни, но и слободские и городские, варшавские, сентиментальные или патриотические, которые оказали на творчество Фрыцека [лакуна — отсутствуют страницы 20–21] учиться «на артиста» еще в течение трех лет. Это «так ушки видно» — выражение превосходное, достойное Фредры.
Эта очень интересная женщина, наперсница Шопена, с гордостью сообщает брату, что приписку в письме к родителям, предназначенную только для нее, она, не обращая внимания на родительский гнев, тотчас же замазала. А в другом, плохо сохранившемся письме она пишет: «Если будет у тебя охота излить душу, вложи для меня отдельный листок […]; строя догадки, не все умеют напасть на одну и ту же мысль, лучше будет, коли я буду знать одну правду…»
Может быть, она единственная и «знала правду» о Шопене.
Совсем иная, намного проще, Изабелла Барчинская. Выданная замуж за язвительного чиновника, о характере которого в неутешительных тонах сообщает Фридерику Феликс Водзинский, бездетная, немного измученная сухостью отца и вечными огорчениями пани Юстыны, она напишет однажды: «Хорошее настроение и наслаждения у нас редки». Одним только этим вздохом многое сказала бедная женщина о своей судьбе. После отъезда Фрыцека из Варшавы она так больше никогда его и не видела. Всегда она была словно на втором плане. Чувства ее ограничивались обожанием родителей, а в особенности брата и сестры. Музыкальная, она разучивала произведения брата «для себя». Как-то вспоминая об этой игре произведений брата, она написала: «Ну, да никто этого не слушает! только мы, ведь мы тебя любим; потому как я не для кого-нибудь, а вернее, не для хвастовства твои вещи учу, а только оттого, что ты мой брат и ничто и никто не отвечает так моей душе, как ты».
А как мало знаем мы о бедной Эмильке! Есть только один, да и какой же неважный ее портрет. В альбоме «Шопен на родине» приведено несколько ее детских писем. А ведь она и стихи писала и комедийки — и по-французски и по-польски. Чего бы только мы не дали сегодня за то, чтобы иметь сейчас какую-нибудь фотографию или рисунок сценки из тех пьесок, которые для родителей на именины разыгрывали Фры цек с Эмилькой под аккомпанемент фортепьяно серьезной Людвики!
Но хотя мы и не знаем никаких подробностей об этих представлениях, известно все же, что Фридерик любил младшую сестренку; помечая письмо в годовщину ее смерти, он с грустью вспоминает Эмильку. Все это вместе взятое позволяет нам, однако, почувствовать обстановку в этом доме — мягкую, спокойную, по крайней мере недраматичную и очень буржуазную. Дом и семья придали детским и юношеским годам Шопена тот мягкий аромат счастья, ту теплоту, которых ему так недоставало потом в жизни.
В эту семью вошел новый человек, с которым, как пишет Эльснер, Шопен «через любимую Людвику породнился», шурин его Каласант Енджеевич; потом входит еще один, Антоний Барчинский. Обоих знал Фридерик с детства, с ними его связывали приятельские, но не обязательно близкие отношения. Каласант — «le bon Calasante», как его называет Жорж Санд, — был более живой, более интересной фигурой. Он до известной степени был человеком развитым — в интеллектуальном и техническом отношении. Барчинский, на долю которого выпала серьезная обязанность сообщить Шопену о кончине отца и описать его смерть, представляется человеком очень сухим, рассматривающим свои письма как чиновничьи реляции. Правда, письму его нельзя отказать в литературных достоинствах.
Однако же как далеко оно от драматического восклицания Людвики, написавшей мужу после смерти Фридерика: «О дражайший мой, его уж нет!»
II
Помимо семьи, первыми посредниками между Шопеном и миром были товарищи и друзья. Они расширяли его кругозор и прежде всего учили общению с людьми и знанию людей, у молодого художника порою просто поразительному. Встретился он с этими товарищами и друзьями очень рано, до того еще, как пошел в школу, благодаря тому, что по приезде в Варшаву из Желязовой Воли родители открыли пансионат для мальчиков, эдакую ученическую квартиру, поставленную на весьма широкую ногу. Тут давались уроки языков и музыки, говорили за столом по-французски, все велось «в чрезвычайно хорошем тоне», и считалось шиком помешать сыновей на жительство к «паньству Szoppe» [17] . Словом, что и говорить, был это пансионат для панычей, тем паче, что в таковом для своих сыновей нуждались лишь зажиточные сельские жители, ведь у сыновей буржуа родители были в городе, у них они и жили.
17
Искаженная польская транскрипция фамилии композитора (Прим. перев.)