Шопен
Шрифт:
С другой стороны, мы видим, как Титус, неохотно принимавший эти женские излияния друга, достаточно рано постигает величие Фридерика и пичкает его практическими советами, как это величие поддержать тем, что сегодня называется у нас рекламой. Титусу всегда мало успеха, славы друга, его злит наивность Шопена в некоторых вопросах. Он так хорошо знает и его характер и его слабое здоровье, что заставляет его остаться в Вене, когда вспыхивает восстание. Он знает, что для Фридерика его искусство — вся его жизнь и что он, самое большее, будет метать громы и молнии… на фортепьяно.
Титус — человек сдержанный, «он не любит, когда его целуют». Да и нас немножечко раздражают все те нежности, какими наполняет свои письма к другу Шопен. Уже в письмах к Бялоблоцкому раздражало это «дай губки», столь отчетливый след тех лет, когда пансионеры пана Шопена носили
Совершенно естественным дополнением этих отношений между двумя друзьями стало пробуждение в каждом из них любви, тайной и, неведомо даже, вправду ли реальной. Титус влюбляется в Олесю Прушак из Санник, и Фридерик жаждет устроить их брак. Шопен встречает на своем пути Констанцию Гладковскую.
Любовь эта, такая экзальтированная, главным образом обязана своим зарождением возможности говорить о ней с Титусом. Начинается это в октябре 1829 года: «…у меня, может, и на мое несчастье, есть свой идеал, с которым я не сказал ни слова, но которому уже полгода верно служу, который мне снится, в память которого сочинено адажио из моего концерта, который вдохновил меня сегодня утром на этот вальсик, что я тебе посылаю […]. Об этом никто, кроме тебя, не знает». Разумеется, знала и Людвика, самая близкая его подружка, а как потом оказалось, знала и Изабелла. Наверняка знали все. Но какя же это тема для признаний, для тех извечных разговоров, описаний, какой чарующий мотив во время взаимных провожаний через весь город, от Нового Свята до короля Зыгмунта, или для долгих, на всю ночь напролет, до зари, разговоров в комнате Титуса в доме Теппера или в Потужине, где под окном стоит белая береза, которая так пропиталась этими разговорами, что потом «долго нейдет из головы».
И тут уж неизвестно, кто дороже: предмет ли излияний или же тот, кому мы открываемся? «Пришлю тебе, как только смогу скоро, ты этого желаешь, так будет он у тебя, но, кроме тебя [Титус], ни у кого моего портрета не будет. Могла бы иметь его еще одна только особа, и то никогда б не раньше, чем ты, ведь ты для меня всех дороже».
Разумеется, потом, когда Титус уезжает, образуется пустота. «А как горько, оттого что не к кому пойти утром, поделиться печалью, радостью; как это мерзко, когда что-то давит и не с кем облегчить душу», — пишет Шопен и, словно обеспокоенный, тотчас добавляет: «Знаешь, на что это намек».
Ему ли не знать, Фридерик?
И еще одно связывало Шопена с Титусом: необыкновенная его музыкальность. Фридерик избрал его себе в судьи, он отсылает ему все произведения и всегда ждет приговора. «Одни твой взгляд после каждого концерта значил бы для меня более, чем все похвалы газетчиков, Эльснеров, Курпинских [26] , Солив и т. д.». «Не знаю, оттого ли это, что у тебя я научился чувствовать, но, когда пишу что-либо, рад был бы знать, понравится ли тебе, и мне представляется, что второй мой Концерт ми минор до тех пор для меня ценен не будет, покуда ты его не услышишь».
26
Курпинский, Кароль(1785–1857) — польский композитор, дирижер Варшавской оперы, автор теоретических работ, издатель первого польского музыкального журнала.
Серьезный Титус удерживает Фрыцека от бесконечных вечеров, тайцев, собрании, на которых композитору приходилось играть. «Тебе спать хочется, а тут просят импровизировать», — признается как-то сам Фридерик.
Войцеховский в 1849 году не поспел из Брюсселя к умирающему другу. Шопен хотел, чтобы эта встреча была «самою радостью». О чем толковали бы два друга под вечер жизни? Какие воспоминания вынесли они из этой незабвенной «школы чувств»? Одно верно: не то только единственное воспоминание, ради которого стоило было жить, как герои «Воспитания чувств» Флобера. Хотя и очень разочарованные жизнью, они сохраняли и тогда, во времена Констанции, и позднее иные идеалы.
Шатания двух друзей по Варшаве были совершенно невинными. Иначе Фридерик не хвастался бы другу позднее с такой гордостью и радостью, что старый Пиксис опасался, дабы он «не выкинул какой-нибудь глупости, не сболтнул чего…», и не добавлял бы с таким
удовольствием и бравадой: «Меня принимают за обольстителя, представь себе!»«Education sentimentale!» — Воспитание чувств! Воспитание ума! Знаем ли мы, можем ли мы знать, что было школой для такого художника, как Шопен? Это сумма мимолетных столкновений, несильных ударов об углы предметов и углы жизни, сумма ежедневного опыта и впечатлений, когда живой ум принимает каждое встретившееся ему на пути явление за откровение. Да, невозможно в точности определить, что явилось основной школой для Шопена, кто был самым главным его учителем. Чье влияние было сильнее — отца или матери? Какое влияние оказали на него сестры?
Инстинкт с силой непреодолимой толкал его к фортепьяно. В том самом 1817 году, когда к семилетнему Шопену приставляют первого учителя игры на этом инструменте, уже появляется его первое напечатанное произведение, записанное наверняка еще этим его учителем, — «Полонез соль минор». Каковы были отношения между учеником и учителем? Чему мог научить его этот старый, чудаковатый чех, по профессии скорее скрипач, нежели пианист?
Войцех Живный был самым большим чудаком из всех чудаков на свете. Старый, нюхающий табак, в парике, постоянно сползающем набок, в очках, с красным платком, торчащим из заднего кармана сюртука, — одним словом, немножечко неправдоподобная фигура, словно бы сошедшая со страниц старинного романа или примитивной комедии. Верить не хочется, что подобные существа и вправду ходили по земле. Посмотрим, как сам Шопен рисует этого человека, подчеркивая в то же время его старомодную манеру выражаться по-немецки в третьем лице, как это было принято в XVIII веке, как объяснялись при «дворе» Гёте (что так превосходно изобразил Томас Манн в своей «Лотте в Веймаре»). Это живой портрет; прямо-таки видишь старого учителя музыки в пансионате Шопенов, слышишь его скрипучий голос и замечаешь веселые искорки в его добрых, мудрых глазах.
«…Третьего дня сижу я за столиком с пером в руке, уже написал «Милый Ясь», — пишет Шопен в октябре 1825 года, — и первый абзац письма, получился он музыкальным [тут мы видим, как восприимчив был Шопен к музыкальности прозы], принимаюсь с большою помпою читать Живному, сидящему над засыпающим за фортепьяно Гурмким.
Живный, хлопнувши в ладоши [здесь, пожалуй, было «кашлянувши», но мы никогда так этого и не узнаем!] [27] , вытерев нос, свернув платок в трубочку, сунув его в карман своего зеленого, из толстой тафты сюртука, начинает, поправляя парик, выспрашивать:
27
Автор намекает на вполне вероятную опечатку: «klasnawszy» — «хлопнувши»; «kaslnawszy» — кашлянувши». (Прим. перев.)
— А кому же Фридрих пишет это письмо?
Я отвечаю:
— Бялоблоцкому.
— Хм, хм, пану Бялоблоцкому?
— Да, Бялоблоцкому.
— Ну, а куда же Фридрих его адресует?
— Как куда? В Соколово, как и всегда.
— А как пан Бялоблоцкий чувствует себя, Фридрих не знает?
— Довольно хорошо, нога у него уже лучше — Что лучше, гм, гм, это хорошо. А он писал к пану Фридриху?
— Писал, но уж давно, — ответствовал я.
— А как давно?
— Отчего вы так выспрашиваете?
— Хе-хе-хе, хе-хе-хе, — смеется Живный.
Удивленный, я спрашиваю:
— Вы о нем что-нибудь знаете?
— Хе-хе-хе-хе, — еше громче смеется он, кивая головкой.
— Вот то-то и оно, что писал, — отвечает Живный, — и опечалил нас недобрым известием, что нога его не лучше, что он выехал на лечение в Старую Пруссию».
Этот отрывок, который дает нам возможность представить себе, как могли выглядеть комедийки, сочинявшиеся Фридериком и Эмилькой, в то же время рисует и самого «профессора». «Смесь» эта удивительна: старый преподаватель немножечко тряпка, немножечко посмешище («У нас все по-старому, почтеннейший Живный — душа всех развлечений…»), исполняющий роль партнера в вист, человек, к которому относятся совсем по-свойски («крепко ему досталось от Мамы», — говорит Фридерик); старый человек, учитель, который обращается к юнцу Шопену; «пан Фридрих», и о таком же точно юнце Бялоблоцком: «пан Бялоблоцкий», — сегодня все это для нас совершенно непонятно. Но в то же время Бялоблоцкий сообщает ему, а не Фридерику об ухудшении своего здоровья и об отъезде на лечение «в Старую Пруссию».