Шпагу князю Оболенскому! (сборник)
Шрифт:
У окна на стуле с высокой спинкой сидела Оля, одетая в старинное платье, с веером в руке. Рядом стоял Саша. Они, изображая салонную пару, беседовали вполголоса, будто не замечая меня. Наконец Оля, холодно кивнув и делая вид, что щурится в лорнет, спросила своего кавалера самым светским тоном:
— Сударь, кто этот молодой человек у дверей? О нем не докладывали, и указала на меня движением бровей.
— О мадам! — с громким шепотом наклонился к ней Саша. — Это и есть известный журналист месье Оболенский.
— А эта молчаливая черная женщина рядом с ним?
Я невольно оглянулся:
— Это его совесть, мадам, — отвечал Саша.
— Вот как, — задумчиво протянула она. — А я слышала у Разумовских, что у него вовсе нет совести. Оказывается, вот она какая — черная и молчаливая, — и не выдержав, расхохоталась, будто рассыпала по всей комнате стекляшки.
В их веселом тоне все еще чувствовалась обида за своего Оболенского. Я понимал, что они еще долго будут язвить и дуться, и был готов к этому. Но все обошлось. Афанасий Иванович пригласил нас к столу, и мы неплохо провели за ним время.
После ужина Староверцев знакомил меня со своими сокровищами, а Саша, сдвинув набекрень кивер, бренчал на гитаре и напевал что-то малопонятное. Потом к нему подсела Оля, и они спели какой-то неизвестный мне романс. Слова его я плохо запомнил, говорилось там что-то о старых письмах, которые "пусть горят", и что, когда вместе с другим мусором сжигают старые письма, в доме делается чище, но не становится теплее. Видимо, это был их любимый романс, хотя какие уж у них старые письма.
Потом Оля убирала со стола и опрокинула солонку — к ссоре, заметила она. На что Саша по своему обыкновению съязвил, что если учесть всю рассыпанную ею соль хотя бы за месяц, то ее хватило бы не только на ссору, а на войну, по крайней мере.
В общем, вечер прошел, как говорится, в теплой, дружеской обстановке.
Да, чуть не забыл два обстоятельства: Оля ненадолго уходила домой с самым таинственным видом, а Саша в это время усиленно занимал меня разговорами, и потом, когда я уже прощался, они оба советовали мне более серьезно относиться к советам старших и не терять головы, если произойдет что-то таинственное и загадочное.
О том, что именно произошло "таинственное и загадочное", я уже рассказывал".
Я просмотрел и, кое-что поправив, передал Якову свои записи. Он внимательно прочел их и сказал: "Ага!" А что за "ага", он и сам, наверное, еще не знал.
— Продумай, как взять образцы почерков у всех работников музея, строго сказал он мне. — Из личных дел, что ли?
— А не придется мне объяснять, почему я выступаю в новом амплуа?
— Не твоя забота, Сергей. Делай, что приказано. — Он суровым полководцем возвышался над своим столом, и за его спиной грозно щетинились окурками цветочные горшки.
Тогда я тоже сказал: "Ага!" — и добавил:
— Образцы почерков у меня почти все уже есть — и Афанасий, и Саша давали мне свои материалы. И не только свои.
— Где же они?
— Рядом, в номере, который ты сам опечатал.
— Распечатаем.
— Ты не отпустишь меня на полчасика?
— Не понял, — вскинул брови Яков.
Я встал — руки по швам.
— Товарищ начальник, разрешите отлучиться на тридцать минут по личному делу?
— Что за личные дела в служебное время?
— Так, пройдусь,
подумаю.— Сережка, никакой самодеятельности, обещаешь? — Это было сказано уже нормальным тоном. — Помни хорошо: ты ведь теперь только общественник, да и к тому же свидетелем по делу проходишь, ясно? Так что уж не зарывайся.
Я кивнул.
— Хорошо, только сначала сходим в гостиницу. Впрочем, я могу это сделать один. Где у тебя эти материалы?
Когда я вошел в библиотеку, в углу, у стеллажа с новинками, сидела уже знакомая мне мрачная личность в мокрых сапогах, поглядывая, как заяц из-за пенька, поверх раскрытого журнала. Едва я вошел, она тихонько встала и, чавкая мокрыми подошвами, выскользнула за дверь. Библиотекарша взглянула на меня и покраснела. А я постарался припомнить фамилию этого человека — Черновцов, кажется.
Сейчас уже не помню, что я врал в библиотеке, но мне удалось просмотреть несколько формуляров и среди них — Сашин, самый пухлый из всех. Как я и ожидал, среди книг, отмеченных в его формуляре, был томик Одоевского. Я спросил его, но он был на руках. Тогда я предъявил и корреспондентское удостоверение, и книжку внештатного следователя и попросил дубликат.
Мне его принесли, я нетерпеливо раскрыл его… Так и есть! Худшие мои опасения оправдались.
В дверях музея меня встретил Староверцев. Он был необычно возбужден и очень расстроен. Впрочем, его можно было понять.
— Какой ужас! — сказал он. — Вы уже знаете?
Я молча кивнул. Еще бы мне не знать!
— Это какое-то дикое, бессмысленное хулиганство! — с возмущением продолжал он. — За это нужно отрубать руки! Я сам бы сделал это с удовольствием. Не верите?
— Руки? — удивился я. — Отчего же только руки? По мне — так никак не меньше головы.
— Вы так думаете? — Он был озадачен.
— Да. И это уже квалифицируется не как хулиганство. Это элементарное убийство.
Мы сели в кресла. Афанасий Иванович непослушными пальцами набивал трубку.
— Да, да! Вы правы! Это равносильно убийству по своей моральной низости. — Он чуть не застонал, хватаясь за голову. — Такие экспонаты! Кому, спрашивается, они мешали!
— Экспонаты? — не понял я. Мне никак не приходило в голову, что Самохин мог считаться экспонатом. Разве что в музее криминалистики.
— Ну да, господи! — нетерпеливо повторил Староверцев. — Именно экспонаты. Вы же говорили, что уже знаете о нашем несчастье.
— Ну конечно! Ведь это произошло у меня в номере.
Теперь уже Староверцев недоуменно уставился на меня.
— Сегодня ночью кто-то забрался в музей и изуродовал несколько стендов. А ценные вещи, вы представляете, сложили в мешки. Но унести, слава богу, не успели. Но в мешки… Вы понимаете, в каком они теперь виде?
— Сегодня ночью, — ровным голосом сказал я, — у меня в номере убили Самохина.
Староверцев открыл рот, и его трубка с глухим стуком упала на столик.
— Что вы говорите?
— У вас брюки горят.
— Да, да, извините, — он дрожащей рукой смахнул с брюк горячий пепел. — Олечка! Иди скорее сюда! Ты слышала? Убили Самохина! Это ведь правда, Сережа? Вы не шутите? Господи! Что за несчастья? И все в одном доме. Олечка, да где же ты?