Штамм Закат
Шрифт:
Серебристый поезд тронулся с места и начал набирать скорость, двигаясь в сторону тоннелей под Гудзоном. Люди, плотно набившиеся в вагон, разразились аплодисментами. Нора посмотрела, как вокзальные огни скользят мимо и исчезают позади, а через несколько мгновений поезд пошел по уклону вверх — он выныривал из подземного мира, подобно тому как пловцы рвутся к поверхности воды, чтобы глотнуть столь необходимого им воздуха.
Норе было хорошо в поезде, прорезавшем тьму, словно серебряный меч — плоть вампира. Она посмотрела сверху вниз на морщинистое лицо матери и увидела, как веки женщины затрепетали, а потом сомкнулись. Две минуты легкого укачивания, и мама тут же погрузилась в глубокий сон.
Выехав из вокзального комплекса, они попали в опустившуюся уже ночь, и теперь им предстояло проехать короткое расстояние
Нора бросила взгляд на Зака и увидела, что он весь ушел в дисплей айпода. В этом умении концентрироваться Зак был вылитой копией отца. Нора любила Эфа. Она верила, что сможет полюбить и Зака тоже, хотя все еще слишком мало знала о нем. Помимо внешности, Эф и его сын имели очень много общего. Когда Нора довезет своих подопечных до летнего лагеря, изолированного от всего мира, и обоснуется там, у них с Заком будет много времени, чтобы получше узнать друг друга.
Нора снова уставилась в ночь за окном вагона. Сплошная темень, объясняемая перебоями в подаче энергии, кое-где нарушалась лучами автомобильных фар и спорадическими островками иллюминации, питаемой электрогенераторами. Свет равнялся надежде. Земля по обе стороны рельсового пути начала словно бы отступать, город отодвигался назад. Нора прижалась к оконному стеклу — ей хотелось понять, где именно они едут, и оценить, сколько времени осталось до того момента, когда поезд нырнет в очередной тоннель и вырвется наконец за пределы Нью-Йорка.
Тут-то она и увидела это: на гребне низкой каменной стенки, углом выдававшейся к путям, стояла какая-то фигура. Она четко вырисовывалась на фоне веера света, бившего из невидимого источника позади стены. В этом призрачном видении было что-то такое, отчего по телу Норы прошла дрожь. Ее посетило предчувствие зла… По мере приближения поезда к зловещему видению Нора не сводила с него глаз… а фигура вдруг начала поднимать руку.
Она показывала на поезд. И не просто на поезд — казалось, она показывает прямо на Нору.
Проходя мимо стенки, поезд убавил скорость — или, может быть, это лишь показалось Норе: ее восприятие времени и движения было искажено вселившимся в душу ужасом.
Подсвеченная снизу… орошаемая проливным дождем… с грязными лоснящимися волосами… с чудовищно раздутым ртом… с красными пылающими глазами… на Нору Мартинес, улыбаясь, пристально смотрела Келли Гудуэ-дер.
Поезд прокатил мимо стенки, и их взоры скрестились. Палец Келли, наведенный на Нору, ни на волосок не отклонился от цели.
Нора прижалась лбом к стеклу. Ей стало ужасно дурно от вида вампирши. Но лишаться чувств Нора не собиралась — она слишком хорошо знала, что собиралась сделать Келли.
В последний момент Келли прыгнула. Она взмыла в воздух со сверхъестественной, животной грацией и, исчезнув из поля зрения Норы, прилепилась к поезду.
Услышав, что микроавтобус Фета подъехал к задней двери магазинчика, Сетракян стал работать еще быстрее. Он бешено перелистывал старую книгу, лежавшую перед ним на столе. Это был третий том «Собрания рукописей древнегреческих алхимиков» Марселена Бертло и Шарля Эмиля Рюэля, вышедший в Париже в 1888 году. Сетракян сравнивал гравюры, помещенные в томе, с символами, которые он перерисовал из «Люмена», и взор старого профессора метался между страницами книги и листочками, что он держал в руке. Один символ в особенности интересовал Сетракяна. Наконец он нашел нужную гравюру, и его глаза и пальцы на секунду остановились.
Это было изображение шестикрылого ангела в терновом венце, с лицом незрячим и лишенным рта, — но при этом множество ртов фестонами украшали его крылья. У ног фигуры были начертаны хорошо знакомый Сетракя-ну знак полумесяца и одно-единственное слово.
— Аргентум, — прочитал Сетракян.
Он благоговейно взялся пальцами за пожелтевшую страничку… а затем резко вырвал иллюстрацию из старого переплета
и засунул ее между страницами своего блокнота — как раз в ту секунду, когда Фет открыл дверь.Фет вернулся перед заходом солнца. Он был уверен, что вампирские выродки, мечтавшие навести Владыку прямо на Сетракяна, не засекли его и не выследили, куда он держит путь.
Старик работал за столом возле радиоприемника, он как раз захлопнул одну из своих старинных книг. Радио было настроено на какой-то разговорный канал, речь звучала очень тихо — это был один из тех немногих голосов, которые все еще разносились в эфире. Фет чувствовал к Сетракяну искреннюю и сильную симпатию. В каком-то смысле это была та связь, которая возникает между солдатами во время сражений, — что-то вроде ощущения окопного братства, только в данном случае окопом был весь Нью-Йорк. А еще Фет испытывал огромное уважение к этому ослабшему старику, который просто не мог вот так взять и прекратить борьбу. Фету нравилось думать, что у них с профессором много схожего: преданность избранному делу, совершенное владение предметом этого дела, доскональное знание противника. Очевидное различие было лишь в масштабе: Фет сражался с мелкими вредителями и всякими зверюшками, досаждающими людям, в то время как Сетракян еще в юности дал себе слово искоренить целую расу — нечеловеческую расу паразитных тварей.
В определенном смысле Фет думал о себе и Эфе как о суррогатных сыновьях профессора. Да, они были братьями по оружию, но при этом так отличались друг от друга, что дальше некуда. Один — целитель, второй — истребитель. Один — семейный человек высокого социального положения, получивший образование в университете; второй — «синий воротничок», все постигший самоуком, одиночка. Один живет на Манхэттене, второй — в Бруклине.
И тем не менее тот из них, который с самого начала был на переднем краю борьбы с новой эпидемией, — ученый-медик — вдруг увидел, что его влияние в эти темные времена пошло на убыль, особенно после того как стал известен источник вируса. Между тем как его противоположность, городской служащий, обладающий всего лишь маленьким магазинчиком на боковой улице в Низине — и еще инстинктом к убийству, — стал, по сути, правой рукой старика.
Была еще одна причина, по которой Фет чувствовал свою близость к Сетракяну. Почему-то у него не хватало духу рассказать старику об этом, да и самому Фету здесь не все было ясно. Родители Василия эмигрировали в эту страну из Украины (а не из России, как они всем говорили и на чем до сих пор настаивал сам Фет), — причем не только в поисках лучшей доли, к чему стремились все иммигранты, но и для того, чтобы убежать от собственного прошлого. Отец Васиного отца — и об этом маленькому Василию никогда не рассказывали: сей предмет в семье обходили молчанием, и уж тем более его не затрагивал в своих разговорах угрюмый Васин отец, — был советским военнопленным, которого немцы заставили служить в одном из лагерей смерти. Что это был за лагерь — Треблинка, Собибор или какой-нибудь другой, — Василий не знал. Исследовать эту тему у Фета не было ни малейшего желания. Причастность деда к Шоа{30} обнаружилась спустя два десятилетия после окончания войны; деда арестовали и судили. В свою защиту он заявлял, что стал жертвой нацистов, которые принудили его занять самый незначительный пост в рядах охранников. Украинцы немецкого происхождения порой занимали высокие ступеньки в иерархии немецких концентрационных лагерей, в то время как все остальные заключенные трудились до полного изнурения, и их жизни зависели от малейших прихотей лагерного командования.
Однако обвинители представили доказательства личного обогащения бывшего охранника в послевоенные годы — у деда Фета обнаружилось целое состояние, да такое, что он смог основать собственную фирму по шитью дамского платья; откуда у него эти деньги, обвиняемый так и не смог объяснить.
Впрочем, в конечном итоге его выдали не деньги и не собственная фирма. Деда Фета выдала поблекшая фотография, на которой он был запечатлен в черной униформе, стоящим у забора из колючей проволоки: руки в перчатках сжимают карабин, а на лице донельзя самодовольное выражение, в котором кто-то увидел пренебрежительную гримасу, а кто-то — глумливую ухмылку. Отец Фета, пока был жив, никогда об этом не рассказывал. То немногое, что знал Василий, ему поведала мать.