Штрихи к портретам и немного личных воспоминаний
Шрифт:
— Вышел вчера вечером из дома купить сто граммов языковой колбаски на ужин (в те времена еще можно было позволять себе такое), смотрю — «Беларусь» завезли (один из самых дорогих в то время радиоприемников, стоимостью более 2000 р. старыми) — пгришлось взять!
При этом он отчаянно картавил и к тому же очень любил оснащать свою речь словами, где его картавость проявлялась особенно впечатляющее.
Он стремился быть, а главное — слыть неординарным человеком. Этой цели служило все: и необычайная тема его кандидатской диссертации — что-то вроде «Гипергеометрический ряд и математические задачи небесной механики» («У меня диссегтация по небесной механике», — говорил Илья Абрамович), и таинственные расчеты, которые он вел дома на собственной громоздкой, но весьма редкой во времена арифмометров электрической счетной машине («Я уже два
Иногда из рассказов Ильи Абрамовича проступало его прошлое. Было прошлое для широкого круга — он учился во многих местах и в том числе на Кавказе. Иногда назывался Баку, иногда Тбилиси, и тогда следовал рассказ применительно к какой-нибудь выписанной им на доске формуле:
— Мой учитель, академик Мусхелишвили по поводу этой формулы говорил, что если вы случайно сорветесь с пятого этажа, и если, когда, падая, вы будете пролетать мимо третьего этажа, у вас спросят ее, вы должны ответить и падать дальше.
Когда в конце шестидесятых я как-то посетил Николая Ивановича Мусхелишвили в Тбилиси, этот сухонький самоуглубленный старичок никак не ассоциировался в моем представлении со вспомнившимся мне рассказом Каплана.
Для более узкого круга шли воспоминания о работе в коммуне Дзержинского, о встречах с Макаренко. На письменном столе дома у Каплана лежала под стеклом фотография — он и обнимающий его за плечи Антон Семенович.
Иногда, и очень неохотно, вспоминал Илья Абрамович и период своего директорства в Молочном техникуме. Харьковские студенты из элитарного круга знали от своих родителей о том, что в этом техникуме к концу директорства Каплана не оставалось даже штор на окнах директорского кабинета. Все было разворовано и пущено с молотка, а сам Илья Абрамович едва не вылетел из своей любимой ВКП (б), — спасли друзья. На молочном директорстве он понял, что повелевание учреждениями и ценностями — не для его широкой натуры, и, победив гипергеометрический ряд, стал доцентом, заведующим кафедрой и упивался возможностью совмещать несколько должностей, выколачивая 6–8 тысяч в месяц старыми. В тот период Хрущев обнародовал размеры зарплат министров, и Каплан по этому поводу говорил: «Я имею не меньше». Он был готов ради этой фразы читать все, что угодно: от небесной механики (он излагал ее в военно-артиллерийской академии) до начал арифметики.
Илья Абрамыч был галантен, любил ухаживать за дамами, несколько раз в году посещал курорты. Кто-то из наших видел его задумчиво стоящим на набережной Ялты, кто-то — таким же задумчивым на набережной в Сочи. Молва ширилась, и это его искренне радовало, ибо «слыть» для него было так же важно, как и «жить».
После окончания института я видел его два-три раза. Однажды мы вместе покупали с ним заграничные касторовые шляпы — они стоили по 150 р. («старыми») каждая, и это тогда была самая дорогая цена за подобный головной убор. Эта шляпа мне до сих пор служит, так как надеваю я ее редко, предпочитая береты. А Илья Абрамович, наверное, выбросил ее через год-другой где-нибудь на юге, чтобы не везти обратно подобный хлам.
Потом были встречи на улице. Пару раз я заставал его в баре возле строительного института, куда я (как и он) заходил выпить бокал шампанского. У него становилось все хуже с печенью — известный бич прожигателей жизни.
— Это все, что мне сейчас можно, Яшенька! — сказал он мне, когда я видел его последний раз, показав мне, полбокала игристого вина. Потом мы вместе ехали на Павлово Поле, куда он переселился с последней дамой сердца.
Через некоторое время, где-то в 70-х я узнал, что он в больнице. С ним вместе случайно оказался Толик Левтеров, мой коллега по студенческим делам, и уезжая к себе в Донецк, он зашел ко мне на работу и рассказал о последних неделях жизни Ильи Абрамовича, как тот изнывал от одиночества и бессилия, бегал звонить в Москву, Киев, сыпал направо и налево уже ненужными ему деньгами. Умирал в суете.
А в это время в строительном институте шел очередной процесс о взятках
при поступлении. На сей раз попался герой войны — какой-то экс-полковник, ведавший приемом документов и подготовкой экзаменационных ведомостей. Когда с документами поступала определенная сумма денег, полковник метил абитуриента в списке условным знаком. Медиумы-экзаменаторы воспринимали этот знак, и экзамен проходил блестяще. Так продолжалось до тех пор, пока какой-то абхаз из Сухуми, куда ездили агенты полковника для подбора кадров, не посчитал, что внесенная сумма гарантирует не только блестящее поступление, но и блестящее окончание института, и не поднял шум, когда его талантливого отпрыска выставили на улицу через год.Кафедра математики всегда была одним из важнейших участков приемной процедуры и, конечно, работала с полковником. Участвовал ли в «деле» сам Каплан — не знаю, но думаю, что нет — слишком сильно он обжегся на Молочном техникуме, чтобы снова пускаться в эти игры. Кроме того, в то время вышли первым и готовились ко второму изданию два тома его руководства для решения математических задач, печатных листов на 50 в сумме, так что нуждаться (несмотря на сокращение совместительства) он не должен был. Тем не менее, узнав, что его смерть близка, тушеватели дела придумали «ход», поставив его во главе «приемного комбината». Полковник превратился в пешку и получил минимум возможного, действительные организаторы успокоились: опасность миновала, а Каплан умер.
«Мертвые сраму не имут» — вечная истина. Конечно, встречаясь с друзьями по нашим институтским годам, мы вспоминаем не этот посмертный позор, на который его обрекли деляги. Мы вспоминаем, как во время нашего единственного (каково было время!) выезда в колхоз на две недели в начале 5-го курса Каплан, назначенный руководителем нашей группы, увидел в этом возможность смотаться в Крым и в первый же день нашего труда посадил в машину председателя колхоза и возил его по харьковским кабакам. К вечеру справка об ударном труде его отряда была у него в кармане, и он, оставив за старшего старосту группы, благополучно отбыл на курорт.
Довольно часто я вижу и слышу, как новые поколения студентов (и не только в Харькове) спрашивают или радостно несут в руках его книгу, ставшую уже редкостью, но остающуюся любимой студентами за доходчивость и простоту изложения, и вспоминаю с грустью этого своеобразного — не без доли «здорового» цинизма, но веселого и талантливого человека, скрашивавшего нам самим своим существованием скучные институтские лета.
1984
Город Сергея, или конец рода Костенко
На днях, 28 апреля 1985 года, я вернулся из Киева. Через пару месяцев будет ровно шесть лет с того момента, как на мой день рождения в 79-м году раздался телефонный звонок и нам сообщили, что в Киеве умер двоюродный брат моей жены Сергей Костенко, а еще через две недели в тот памятный год мы сидели в его опустевшей квартире, где он уже присутствовал лишь на портретах и в качестве щепотки праха, и вспоминали его.
И вот шестой год завершается без него, а я каждый раз во время моих относительно редких приездов в Киев (раз-два в год) вижу его живым то на Фундуклеевской за Оперой, где мы скупаемся на ужин, то у Бессарабки, запасаясь водкой и пивом, то чинно вышагивающим по Крещатику. И везде он успевал сказать несколько слов о киевских улицах, по которым мы проходили, о судьбах каждого здания, представавшего перед нами. Он владел магией полного слияния с этим великим городом и умел становиться его неотъемлемой частью. Так и остается для меня Киев городом Сергея, хотя общее число моих посещений нашей украинской столицы уже давно и многократно превысило общее число моих с ним здесь встреч.
Сначала я познакомился с его родителями. Его мать была родной и самой любимой теткой моей жены. Годы нелегкой жизни не озлобили ее. Это был редкий, но встречающийся тип украинской женщины, сердце которой открыто миру, а душа готова к состраданию. Их довольно просторная квартира в подвале старинного здания в древнем центре Харькова между Покровским собором и бурсой на Университетской улице была первым домом, куда я вошел вместе со своей будущей женой. Тетя Маруся — Мария — с ее черными внимательными полтавскими глазами была не только мудра, но и дальновидна. Она что-то такое разглядела в будущем, что заставило ее принять меня добрее, чем я того заслуживал, и содействовать нашему сближению с Инной.