Штрихи к портретам и немного личных воспоминаний
Шрифт:
«Глубокоуважаемый Сергей Иванович, у Вас находится на рецензии диссертация С. А. Фейгиной… Эту работу я хорошо знаю, я был официальным оппонентом, работа принята единогласно, с овациями.
А теперь в экспертной комиссии ВАКа ее подвергли, по-моему, такой легкомысленной критике, что просто диву даешься…
Я очень обрадовался, когда узнал, что работа на рецензию послана Вам, человеку, во-первых, добросовестному, во-вторых, знающему, в-третьих, не запуганному, как заяц».
Заметим, что на этом письме в защиту Фейгиной отнюдь не близкому человеку стоит дата 8 августа 1952 года. Что означала вторая половина 1952-го в истории евреев России известно всем, и то, что Тарле в этом письме не стесняет себя в выражениях, говорит об его отваге. Не менее решительно помогал он прибегавшим к нему «запуганным, как зайцы» литераторам из числа «низкопоклонников» и космополитов.
Между
В холуйском окружении Сталина все оттенки настроения хозяина тщательно фиксировались, и его недовольство медлительностью Тарле было, естественно, замечено. В это же время появилась группа «новых историков» наполеоновской эпохи — Бескровный, Гарнич, Жилин и др. Тарле никогда не был монополистом и искренне приветствовал любую мало-мальски талантливую книгу. Но как раз с талантом у этих людей дело обстояло туго, а для любой бездарности есть лишь один путь к признанию — административный.
Здесь я еще раз повторю прописную истину: история есть не только наука, но и искусство, имеющее свое музу (Клио). Поэтому в истории знание — это далеко не все, ибо исторические знания доступны любому, а дар ИСТОРИКА более редок, чем дар писателя, живописца или композитора. К тому же значительная часть «советских» исторических «докторов» обходилась даже без знаний. Чтобы понять разницу между Историком и даже очень знающим человеком, я предлагаю читателю эксперимент: открыть любую страницу «Наполеона» Тарле и любую страницу «Наполеона» Манфреда и прочитать их одну за другой. (Из уважения к читателю рекомендовать прочесть даже одну страницу «из Жилина» и ему подобных я не могу — совесть не позволяет).
По-видимому, кто-то из этой бездарной «когорты», а может быть и все вместе протоптали дорожку к «архитектору» новых «кампаний» Суслову, и тот в опальном Тарле увидел фигуру, которую можно поставить в центр очередного разоблачительного процесса, с выходом, естественно, на «еврейские корни». Двинулись накатанным путем: нашли подонка-разоблачителя, готового подписать любое фуфло за малую пайку, тиснули от его имени вонючую хамскую статейку в «Большевике» и даже успели провести собрания «возмущенной» «наглостью» зарвавшегося старика-«космополита», еще недавно преклонявшейся перед живым великим собратом московской и питерской университетской профессуры. Но тут неожиданно для организаторов «процесс не пошел»: Тарле написал письмо своему «большому другу», пожаловался на преследования, сообщил, что он уже практически начал работу над историей Великой Отечественной. Вакуум, по советской традиции образовавшийся вокруг Тарле после «разноса» в «Большевике», был разорван также весьма традиционным для сталинской империи способом: официальное выжидающее молчание Академии наук прервалось телефонным звонком главного ученого секретаря академика А. В. Топчиева, сказавшего буквально следующее: «Дорогой Евгений Викторович, мы тут посоветовались и, учитывая, что в Вашем возрасте трудно пользоваться тесной «Победой», решили выделить Вам ЗИМ».
Поскольку семиместный ЗИМ, куда можно было поместить теленка, по негласной иерархии выделялся руководству Академии и академикам-директорам оборонных проектов, решение Академии означало, что Тарле опять стал «большим другом» «большого друга». Еще один «зимний год» в жизни Тарле завершился благополучно.
Здесь я хочу вернуться к уже упомянутой биографии Тарле, предложенной В. Сироткиным. Автор сообщает, что в феврале 1953 года, когда на лекции один из студентов произнес фамилию «Тарле» с ударением на последнем слоге, Тарле будто бы сказал:
— А вам, молодой человек, я скажу: я не француз, а еврей, и моя фамилия — Тарле.
Во-первых, даже с ударением на первом слоге фамилия «Тарле» не является еврейской — фамилии на «-ле» имеют широкое распространение в Австрии, откуда родом были предки Тарле по линии отца. К тому же, как мне рассказывал Тарле, фамилия семьи поначалу была двойной: Бараб-Тарле.
Во-вторых, зная глубокую осведомленность Тарле о событиях января-февраля 1953 года, трудно
поверить, что в нашпигованном в те времена стукачами-энтузиастами и детьми тех, кто был причастен к этим событиям, московском институте он сделал бы подобное заявление, после которого ему только и оставалось бы отправляться на «добровольное собрание еврейской интеллигенции». Учитывая полную беспомощность его жены и сестры и его собственное состояние, любое изменение сложившегося быта было для них равносильно смерти, а сохранение личного статус-кво давало Тарле возможность жить и помогать тем, кто в его помощи нуждался, и он должен был оставаться «русским», как было записано в его «серпастом молоткастом», — другого выхода у него не было. Вот почему к свидетельству Сироткина следует применить любимый афоризм Тарле: «Врет, как очевидец».Вскоре — в начале февраля — Сталин куда-то исчез, и ничего определенного даже из-за «железного занавеса» никто сказать не мог. (Жизнь «вождя» в феврале 53-го — это, как говорится, отдельная тема). «Вождь» спрятался в тот момент, когда осуществление его мечты о «решении еврейского вопроса» хотя бы в европейской части управляемой им страны было совсем близко, и его подручные были в растерянности. Но я никогда не забуду сладостные звуки траурной музыки, положившие конец моему напряженному ожиданию. В частных домиках моей городской окраины «вождя» как говорится, в гробу и видели, но, спускаясь в город и в институт, где плотность стукачей возрастала, приходилось делать постную физиономию.
Тарле удалось пережить трудные зимние годы, когда постоянная угроза благополучию и жизни его и дорогих ему людей сочеталась с ухудшением здоровья и утратой жизненных сил. Кончина Сталина освободила его от «большой дружбы», ставшей для него слишком тяжкой ношей, и от обязательств, ибо теперь охотников писать историю Второй мировой войны было среди новых «историков» более чем достаточно.
В то же время у руководства страной остались люди, ценившие его заслуги, и их расположение к нему проявилось сразу же: летом 53-го года он возглавил делегацию российских историков на международном совещании в Будапеште, в 54-м из печати вышли сразу три его книги. Но, к сожалению, время его земного существования подошло к концу, и насладиться весной и свободой ему уже не было суждено. За несколько месяцев до смерти он узнал, что готовится издание двух его книг в Украине, на украинском языке, который он хорошо знал и любил, за недоступную, как он говорил, другим языкам образность и меткость выражений (поверим ему — он ведь владел более чем десятком языков и наречий). Одна из этих книг вышла в Киеве в год его смерти, и это символично: с нею он как бы завершил свой жизненный круг и вернулся в свой родной город, город своей молодости, первых лет жизни с любимой, первых жизненных побед и первых тяжелых утрат.
В августе — сентябре 1954-го я провел с Тарле около месяца на даче под Москвой, и это было мое последнее с ним свидание. В Москву он уже не выезжал, но продолжал работать, и с пяти утра в его кабинете горел свет. На его столе появились брошюрки с его статьей, переведенной на арабский, хинди, тамиль и бенгали. Он рассматривал незнакомые письмена и говорил:
— Мне даже как-то не верится, что это можно прочитать!
Он много читал, принимал гостей. Даже иностранных. Без встречи с ним не хотела уезжать группа историков из Нидерландов, а он себя неважно чувствовал, и их к нему привезли на дачу. Они очень интересовались закулисной стороной последней попытки травли Тарле, но хозяин отшучивался.
Бывали гости и другого рода: уже выпущенные узники лагерей. Судьбы многих из них волновали Тарле. За несколько лет до смерти Сталина я узнал от него об аресте академиков Я. Парнаса, умершего в тюрьме, и Л. Штерн — единственном члене Еврейского антифашистского комитета, уцелевшей в период массовых убийств деятелей еврейской культуры, организованных тогдашней верхушкой КПСС. Со дня на день ожидали освобождения И. Майского, часто бывавшего перед арестом у Тарле.
Как всегда, Тарле сохранил удивительную осведомленность, и от него я тогда впервые услышал о готовящейся массовой реабилитации жертв террора и посмертном «осуждении» Сталина. Современный историк П. Черкасов, прочитав в рукописи мои заметки, писал мне, что такого не могло быть, и что хрущевские разоблачения готовились в страшной тайне, но еще живы люди, которым я осенью 54-го поведал эту «тайну».
Тогда же у нас с Тарле состоялся первый и последний откровенный разговор о Сталине. В. Сироткин в уже упоминавшемся предисловии к «Талейрану» 1992 г. пишет, что в дискуссии 1988–1989 гг. в «Московских новостях» «родственники Тарле утверждали, что» академик всегда был «антисталинцем». Как один из двух «родственников» Тарле, участвовавших в дискуссии в «Московских новостях», я должен сказать, что таких утверждений там не было, и мне хотелось бы со слов самого историка определить его отношение к «вождю».