Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Да, рукопись без намёка на интригу ли, приключение, в естественном самотёке лет приплывшая из ящика отцовского письменного стола ко мне, законному наследнику, была так себе: «правильный», тускловатый язык, линейность повествования, отсутствие оригинальных идей, чувств, питающих спонтанную прозу, и – минимум воображения; не поспоришь, и не пахнет литературным произведением. Но нет и бесплодного, пустого сочинительства. Хотя бы потому нет, что страницы мемуаров волнующе сопрягались со звуковыми иллюстрациями и примечаниями к ушедшему времени, которое отец пытался сберечь по-своему: без курсивов и изъятий, «всё», безотносительно к «интересности», но – с важной добавкой; да, было удивительное к двум толстым папкам машинописи аудио-приложение на крупных, презабавно контрастирующих ныне с миниатюрным «хайтеком» плексигласовых

бобинах с красноватой плёнкой; бобины аккуратист-отец пронумеровал… в совокупности с внушительными бобинами и сами скучноватые мемуары, при опосредованной связи с записями на плёнках, превращались в уникальное послание, хотя отец не уточнял, на какого будущего читателя-слушателя с исследовательской жилкой он мог бы рассчитывать, запуская в гостях у умнейшего друга своего, Бердникова, которого боготворил, громоздкий неподъёмный магнитофон «Днепр». На ветхих, склеенных ацетоном плёнках жили голоса умерших, – отрешённые ли, страстные, до хрипоты, споры за круглым столом в Толстовском доме, свидетелем которых и я зачастую оказывался, отец брал меня с собой в гости в воспитательно-образовательных целях, – я, далеко не всё из сказанного там понимал, но «впитывал услышанное, как губка»; крутились бобины, голоса превращались в контрапунктный комментарий к бумажным мемуарам отца…

Как машинописным, (бумажным), в пропылённых папках, и звуковым, на доисторических бобинах, богатством распорядиться?

Ещё раз: идущий навстречу отец, вручение клоуном карточки-приглашения, – сиюминутные, но многозначительно совпавшие факты; не взяться ли за расшифровку посланий Случая?

И не для этого ли я в Петербург вернулся?

Поразительная предусмотрительность!

Ведь я, – пропылённые папки и бобины сейчас для красного словца упомянуты, – не иначе как по подсказке случая, опередившей сам случай, исподволь готовился к расшифровке, отсканировал машинопись; сотни страниц из отцовских папок (без всякой пыли) уже хранились в ноутбуке с диагональю в сколько-то предписанных стандартами дюймов, и, само собой, с ёмкой и быстрой памятью…

Мало того.

Я давно прослушал начало плёнки на бобине с римской цифрой 1; застольные говорения из середины минувшего века, доносившиеся сквозь потусторонний гул, шумы и помехи, меня за живое тогда не взяли, однако я перевёл содержимое всех бобин в звуковой файл, приложение так приложение, – авось, – возгордился, исполнив элементарный сыновний долг, – когда-нибудь любопытство взыграет, чему-то дельному послужит, актуально зазвучав, этот ветхозаветный хлам.

Сканировал бумажные записки, оцифровывал впрок бобины, но умудрился о заготовках своих забыть?

И, пожалуйста: настало «когда-нибудь».

Настало, действительно настало, – не погнаться ли за смыслами почившей эпохи?

К столику моему, точно вызванное такси, с едким выхлопным дымком подкатила машина времени, я залез в удобную, с кнопочным пультом кабину и, будто бы включая радио-музыку, открыл звуковой файл с голосами мертвецов, выхватил наугад обрывок разговора, но, опомнившись, приглушил громкость, чтобы характерные тембры и интонации далёких лет, к которым боязно прикоснуться слухом, не вклинились диссонансом в благопристойный гул кофейни.

Да, ещё раз, для самоутверждения: поначалу несерьёзно отнёсся к голосам мертвецов, буднично и, как выясняется, впрок, озвучивавших своё горькое время… Но – сберёг ведь, сберёг…

.

Так, голос Савинера, – незабвенная сага о весеннем ледовом хаосе в устьях сибирских рек; дальше-то, после нескольких оборотов бобины, что?

Опять Савинер:

– «Павел, просвети: почему сердце бьётся в груди, не в голове? Не уместилось меж мозговыми полушариями? Упущение Создателя»?

– «Сердце в груди бьётся, как птица», – напевное легкомыслие; отец?

«Почему в груди, не в голове»? – зануда-Савинер отжимает серьёзность из легкомыслия.

Пауза и… – ответ Бердникова:

– «Высокий умысел».

– «Чей»?

– «Создателя».

– «Цель»?

– «Продуктивная дихотомия».

……………………………………………………

Далёкий гул, потрескивания.

И… ого! – прошелестевшая тишина обновила тему:

«У зодчих и ваятелей античности, на пластические совершенства коей молимся мы теперь, был отвратительный вкус: вульгарно яркие

храмы, скульптуры… – Илюша, тебя не оскорбил бы в пух и прах размалёванный Парфенон, доживи храм в красе первозданной своей безвкусицы до наших дней»? Да, голос узнаваемый, – Бердников! Он, помню, с серьёзнейшей миной, наморщив лоб, подшучивал надо мной, тогда – студентом, как пристало неофитам, пристрастным и догматичным; после провокационной тирады Бердникова относительно петушиной яркости Парфенона раздаётся смех, далёкий-далёкий, но – внятный…

Да, смеётся отец! – суховатый, чуть дребезжащий смех, – глянул на мою растерянную физиономию и рассмеялся?

В паузе звякает о чашку ложечка.

Тогда или сейчас?

Мороз по коже.

Внимая конкретной музыке кафетерия, испытал нежную благодарность к отцу за чудную посылку из загробного мира, собранную из звуков минувшего, как если бы только что её получил: да, мемуары, – так себе, не суждено было отцу изобрести литературный порох, но «звуковое приложение» меняло дело…

Каким же мудрым и прозорливым, оказывается, был отец! И почему так запоздала благодарность моя, почему при жизни его я не находил тёплых слов? – я вообще с опозданием испытывал ответные чувства: не чувства, как полагалось бы по негласным нормам «настоящего» писательства, стимулировали и одушевляли, по мере сочинения, текст, а напротив, сам текст, если точнее, предощущения его, неслышная, загодя изводящая какофония, сбивчиво-неуловимые ритмы и рваная, лишь мечтающая о гармонии композиция, возникнув из ничего, из таинственного внутреннего стимула, затем, после сложения формы, могли пробуждать живые чувства во мне.

Чувства вины, стыда…

Именно так, – текст, ещё не сложившийся, опережал чувства, которые должны были бы стать его побудителями…

Я жил – постфактум?

Да, принципиальный (первородный) изъян… вот если бы сердце переместить в голову, связать с мозгом…

Из родичей своих близок я был только с дедом, он потакал причудам и капризам моим, в коих усматривал «увлечения», – я, к примеру, из камушков, щепочек, выброшенных на берег морем, и пляжных ракушек мог часами, съедавшими строго установленное матерью режимное время обедов и полдников, лепить из мокрого песка невиданные островерхие дворцы, обречённые на быстрое разрушение, а дед не торопил, не смотрел на часы, – верил в заведомую полезность всех проб и ошибок моих для воспитания чувств, а уж как нахваливал рисовальные каракули… Дед впервые меня к морю привёз, с тех пор сохранилось воспоминание, набухшее солнцем, блеском, кропившее солёными брызгами; из приспущенного окна несло паровозной гарью, за тенью вагонов куда-то назад убегали крыши покосившихся изб с пятнами мха, корявые яблоньки, пугала на огородах, колодцы, шесты со скворечниками; печальный бесконечный пейзаж… и вдруг, после чёрной прослойки ночи, – море!

Да, деда, подарившего море мне, чуткого и заботливого, не могу забыть; я рос как бы помимо родителей… Натерпелся материнских, сопровождаемых назидательными вздохами, укоров и понуканий, но почему с отцом, не «воспитывавшем» меня, не… – отцу-стоику, инстинктивно чуравшемуся эффектных слов, поз, делавшему тихо целительное дело своё и на войне, под бомбами, за операционным столом, не хватало яркости? – он и умер буднично и тихо, как жил.

Увидел лысину, съехавшую с подголовника кресла, опустевшие глаза.

Я не сразу понял, что отца уже нет.

Мерцал чёрно-белый телевизор: Сахаров, сгорбившись, под депутатские улюлюканья покидал трибуну…

А вот Бердников, – не припомню повода, – без поэтического «выражения», глухо и равномерно, как бы нехотя, отбывая повинность, зачитывает стихи своих непутёвых гениальных друзей… нет-нет, вслушался я в звукозапись, ошибочка! – в тот вечер Бердников с нарочитой серьёзностью читает за чаем не Введенского, не Хармса, а Кузмина:

Зовут красотку Атен а ис,И так бровей залом высокнад глазом, что посажен наискосок.Задев за пуговицу пальчик,недооткрыв любви магнит,пред ней зарозмаринил мальчики спит.
Поделиться с друзьями: