Сила тяжести vs сила легкости
Шрифт:
Тогда Лукерья разводит краску в яичном желтке и новый рисует, краше прежнего. А на беглеца не обижается, только вздохнет иногда: как он там на вольной воле, всё ли ладно, всего ли довольно?
Случается, пойдет Лукерья в лес за крапивой или на луг – зверобой с полынью собирать, и встретит свое чадушко – одичавшее, обветренное, очень довольное.
Вон стоит, старой ольхе под бок прилепился. Или вон – с муравьиного пня кивает. Помашет Лукерье издалека и снова с бабочками перемигивается. У той сердце и успокоится: ничего, прижился.
Зимой рисует
А Лукерья палкой в грязи нарисует солнце – в помощь весне.
Вообще-то, ее звали Лидия. Но это имя всегда казалось ей чужим, точно необитаемым. С детства она ясно чувствовала, что врет, называя себя так. И простой вопрос: "Как тебя зовут?" – всегда вызывал у нее секундное замешательство.
Она пыталась сжиться с именем, сделать его своим, собственным, обжить. Крутила и так, и эдак: Ли-да, Ли-ди, Ли-до – но оно никак ей не шло, топорщилось, как одежда с чужого плеча.
Когда она нарисовала первый узор, то вдруг услышала в его изгибах и повторах свое настоящее имя. Оно было странным, старинным. Конечно, мама никогда в жизни не могла ее так назвать: Лукерья Георгиевна.
Как-то само собой отменилось и отчество: Германовна. Но она этого почти не заметила, ведь за ним не стояло никакой реальности, кроме строчки в свидетельстве о рождении.
Новое имя сияло перед ней, словно солнце в ночном небе. Оно прокатывалось во рту, как речная галька, распускалось подобно цветам и хвостам райских птиц, которые тогда впервые стали являться ей в минуты между сном и явью.
Оно бурлило и брыкалось, само рвалось наружу, как потоки талой воды из-под осевших сугробов.
Потом она вспомнила: именно так звали прабабку, умершую задолго до ее рождения. И поняла, что это правильно: новое имя вплело оторванную нить ее жизни обратно в полотно рода.
Диковинные звери приходят к Лукерье в дом. Возьмет она кусок глины, помнет, не глядя, а потом вдруг – будто дверь распахнулась – уже знает, кто у нее в руках. Барашек-круторожек или лошадка-тонконожка или пес-мокронос.
Теперь Лукерья по сторонам уже не зевает. Белым лицом над глиной склоняется, как Луна над спящей Землей, быстрыми пальцами рвет, катает, вытягивает…
Как откроются у зверя глаза, начинает Лукерья с ним разговаривать. И слова-то все чудные, непривычные. Откуда они берутся, Лукерья не знает – никто с ней никогда так не говорил. И она ни с кем.
И все чудится ей, будто это сама глина, сама Мать-Сыра-Земля сквозь нее своих чад окликает и пестует.
"Раскрасавица моя, разумница, ладушка-ненаглядушка, за ушко да на солнышко, округляйся животок, загибайся коготок… Раз копытце, два копытце, выходи воды напиться…"
Лукерье немного страшно, словно она ворожит. И радостно, будто рожает.
После стоят звери на столе, обсыхают, оглядываются, в себя приходят.
А Лукерья лежит пластом, и у нее едва хватает сил, чтоб улыбаться.В минуты между сном и явью, стоит Лукерье закрыть глаза, вспыхивают перед ней в темноте яркие, словно солнцем очерченные цветы, сплетаются узорами ветви, слетаются, сверкая ярче зарниц, жар-птицы с каплями огня на каждом пере…
В мгновение ока вырастают небывалые деревья до небес, раскидываются, словно скатерть-самобранка, поля оглушительного разнотравья, и летят по ним – быстрее стрел, легче ветра – красные кони с лебединым изгибом шей.
Одни образы сменяются другими, так что Лукерья не успевает перевести дух. Голова начинает кружиться, и в глазах рябит, будто в жаркий день смотришь на реку с сильным течением.
Но едва Лукерья пытается вглядеться в какую-нибудь картину, чтобы запомнить детали, как все расплывается, краски смешиваются и гаснут, и вот перед ней только темнота и привычные очертания домашней утвари.
Лукерья набирает воздуху полную грудь, будто в омут собралась прыгать, и опять закрывает глаза.
Маятник в часах успевает качнуться только в одну сторону – а река уже вновь подхватила Лукерью и понесла, как щепку, сквозь радужный ирий сад.
Лукерья лежит, не шевелясь, на спине, и слезы бегут по вискам в разметавшиеся на подушке волосы.
Жгет ее изнутри красота. Манит и не дается в руки.
Наутро возьмет Лукерья с полки какого-нибудь глиняного козлика, приголубит и попытается украсить его крохами своих ночных видений.
Сияют Лукерьины звери – с улицы видно. Дети носы о стекло плющат, глаза таращат.
А Лукерья печалится и вздыхает: не то всё. Совсем не то.
Бывают у Лукерьи смутные, недужные дни. Обычно после особенно ладной игрушки, над которой руки летают сами, как птицы.
На другое утро встает Лукерья не с той ноги, и всё у нее идет вкривь и вкось, даже самое простое.
"А ну вас совсем!" – в сердцах бросает Лукерья, накидывает кое-как платок и бежит из дома прочь, прочь, куда глаза глядят, куда несут ноги.
Она уже знает, почему чувствует себя, как разбитый горшок на плечах пугала. Это в первые разы пугалась до слез, отчаивалась, а теперь привыкла к тому, что иногда путь лежит через пустыню.
Это засуха. Пересох поток, мчавший сквозь нее образы, водивший ее рукой. Иссяк, истомился.
Она должна позвать обратно в себя живую воду, вернуть своенравную реку назад в берега.
Для этого надо замедлить бег, отдышаться. Поверить, что засуха – не навсегда. Остановиться. И отворить зренье.
Просто смотреть вокруг. Просто смотреть. Смотреть.
Вон под мышкой у кривой березы улыбается гриб-чага, а если приглядеться – так это же чудо-юдо рыба-кит! Любуется им Лукерья, неспеша запоминает: здесь – прогиб, тут – поворот, там – глазок, потом – хвосток… Она уже знает, как вылепит его, добродушного увальня, жителя морских глубин.
Тихо-тихо шагает Лукерья дальше.