Сильные духом (Это было под Ровно)
Шрифт:
— Многих испугали недавние события?
— Бои на Волге? — Лейтенант умолкает, то ли собираясь с мыслями, то ли затем, чтобы набрать дыхание и одним духом выпалить то, что думает: — Они укрепили наш дух!
Гаулейтер явно удовлетворен столь оптимистическим ответом. Он еще раз любопытным взглядом окидывает офицера и наконец принимается за заявление его подруги. Он пишет резолюцию.
А Валя в это время, казавшееся ей бесконечным, продолжала сидеть в приемной, не отрывая глаз от тяжелой двери, напряженно вслушиваясь в каждый звук, каждую секунду ожидая выстрела. «Вот сейчас… — думалось ей. — Вот сейчас…» Нет, она не могла, не хотела покинуть приемную гаулейтера, как на этом настаивал Кузнецов. Пусть она здесь не нужна,
Она отчетливо представила себе, что произойдет тотчас после этого выстрела. Вот этот юркий офицерик, который пристает к ней с игривыми разговорами, он, конечно, первый схватит ее, он сидит к ней ближе всех. Адъютант — тот бросится в кабинет. А что, если Кузнецов перебьет охрану?.. «Овчарка! — вспомнила Валя. — Овчарка не даст!..»
Офицерик что-то говорит и говорит не унимаясь. Она должна отвечать. «Да, есть подруги, — как в бреду, произносит она, механически повторяя его же слова и механически улыбаясь. — Да, хорошенькие. Да, она познакомит. Да, она организует…»
Этот самый офицерик скрутит ей руки, швырнет ее гестаповцу, черному, с блестящими пуговицами. Ее будут пытать. «Гвоздь! — вспомнила она. — Берется обыкновенный гвоздь». Ледяные глаза фон Ортеля кольнули ее. Она зажмурилась от боли. Теперь ей казалось, что это офицерик смотрит на нее ледяными, колючими глазами. Она обратила взгляд на дверь. Почему он не стреляет? Чего он медлит?
— Да он, однако, задерживается, ваш друг, — проговорил офицерик.
Тучный генерал, продолжающий скучать в кресле, взглянул на часы.
Вале показалось, что он, этот генерал, чем-то похож на Коха. Она ясно представила себе холеное, с аккуратными усиками лицо гаулейтера. Она вспомнила: «Я выжму из этой страны все, чтобы обеспечить вас и ваши семьи». «Почему он медлит?» — снова подумала Валя.
Она ждала этого выстрела так, словно он обещал ей и Кузнецову не пытки, не смерть, а радость и облегчение. «Скорей! — мысленно торопила она Кузнецова. — Скорей!»
Открылась тяжелая дверь, и Кузнецов вышел из кабинета. Он был до обидного спокоен и улыбался.
— Ну? — промолвил он, подойдя к ней и беря за локоть.
В руке он держал листок бумаги — ее заявление.
Их уже окружали вскочившие с мест офицеры.
— Что вам написал гаулейтер?
— «Оставить в Ровно, — прочитал Бабах, — предоставить работу в рейхскомиссариате». О, поздравляю, вас, фрейлейн, поздравляю вас, лейтенант!
Офицеры зашумели.
— Да, дружище, тебе повезло!
— Говорят, вы его земляк?
В эту минуту Валя почувствовала, что падает.
Кузнецов бережно поддержал ее, взял под руку.
— Что с тобой, милая?
— Это у фрейлейн от волнения, — сказал Бабах, — фрейлейн боялась, что ее пошлют на работы. О нет, фрейлейн, гаулейтер не мог отказать фронтовику! Прошу вас! — И он протянул Зиберту несколько пачек сигарет.
— Благодарю, спасибо! — ответил тот.
Это были отличные сигареты. Вероятно, такие же курил сам гаулейтер.
— Почему не стреляли? — спросила Валя, как только они оказались на улице.
— Это было невозможно, Валюша. Ты же сама видела, что там делалось. Они не дали бы даже вытащить пистолет.
— Такого случая больше не будет!
— Что поделаешь!
— Что поделаешь? Надо было рисковать! — Она помолчала и добавила: — Вы, наверно, слишком дорожите своей жизнью.
— Но, Валя… — попробовал возразить Кузнецов, и вдруг все происшедшее, доставившее ему одно разочарование, обернулось другой стороной: он вспомнил о Курске! Ведь Кох только что из Берлина, — значит, сведения самые свежие!.. Вспомнил он и рассуждения Коха по поводу фашистской политики на Украине, и, наконец, его резолюцию, благодаря которой Валя становится отныне сотрудницей рейхскомиссариата. Неожиданные,
но ценные результаты дала эта встреча. И Кузнецов не замедлил поделиться с Валей этой радостной мыслью.— Ну и что? — ответила она с досадой. — «Сотрудница рейхскомиссариата»! да ведь поймите же вы — такого случая больше не будет!
Голос ее дрогнул. Все, что было в ней наболевшего, выстраданного, вся ее тоска, весь ужас ожидания в приемной — все это сейчас обратилось в одно чувство: в горький и страстный упрек ему, Кузнецову.
Она выдернула руку и ушла.
Несостоявшееся покушение вызвало в штабе отряда целую бурю споров. Разговоры шли вокруг одного вопроса: была ли, в конце концов, у Кузнецова возможность убить Коха? То, что это было делом невероятной трудности, ни у кого не вызывало сомнений. В кабинете гаулейтера все было рассчитано на невозможность покушения. И овчарки и телохранители прошли, надо думать, немалую тренировку, прежде чем попали в этот кабинет. Был какой-то математически точный расчет в том, как были расставлены люди и собаки, как стоял стул, предназначенный для посетителя, — математически точный расчет, не допускавший никаких случайностей.
И все же какая-то доля возможности успеха могла быть. И нашлись товарищи, которые прямо ставили в упрек Николаю Ивановичу его благоразумие, осторожность, нежелание рисковать при незначительных шансах на удачу.
Разделяли эту точку зрения не только горячие головы вроде Вали (она сразу же после приема у Коха написала и отправила мне взволнованное письмо, в котором осуждала Кузнецова, называя его трусом), но и люди более зрелые и уравновешенные. Разумеется, никому не приходило в голову сомневаться в храбрости Николая Ивановича; речь шла не о храбрости, а о чем-то несравненно более высоком — о способности человека к самопожертвованию, к обдуманной, сознательной гибели во имя патриотического долга. Сотни тысяч, миллионы советских людей в час, когда Отечество оказалось в опасности, схватились с ненавистным врагом и в этой схватке явили миру невиданные образцы воинской доблести, презрения к смерти. Но одно дело — презирать смерть, идти на рискованную операцию без мысли о своей возможной гибели, другое дело — сознательно и добровольно пойти на смерть ради победы.
В ту пору мы еще не знали о подвиге Александра Матросова, закрывшего своей грудью амбразуру вражеского дзота, но на памяти были другие примеры высокого, беззаветного героизма советских воинов, и именно к ним как бы примеривали мы то, что должен был совершить Кузнецов. Он находился к тому же в исключительно сложных условиях, требовавших для совершения акта самопожертвования гораздо больших душевных сил, чем обычная боевая обстановка. В бою человек, идущий на подвиг, чувствует локоть товарища, слышит вдохновенное захватывающее «ура», он охвачен тем общим воодушевлением, подобием азарта, что неизменно возникает в атаке. «На миру и смерть красна» — говорит русская пословица. Но за линией фронта, в оккупированном городе человек идет на подвиг один в стае врагов. Здесь ничто не стимулирует этот подвиг, кроме мыслей и чувств самого человека. Каков же должен быть строй этих мыслей и чувств, чтобы в этих условиях совершенно сознательно, преднамеренно, по заранее разработанному плану совершить акт возмездия — и не на площади, где тебя непременно поддержат, а в тиши кабинета, где во всех случаях ждет одно — мучительная смерть.
— Такой подвиг, — говорил Лукин, когда мы обсуждали письмо Вали и в связи с этим поведение Кузнецова, — требует особого рода героизма. Мы должны воспитывать в наших людях готовность пойти в любой момент на это святое дело.
— Именно святое, — поддержал Стехов. — Но не всякому это дано. В каждом из наших людей живет высокое чувство патриотизма, и вот это чувство, это сознание своего долга перед Родиной мы должны возвести в такую степень, чтобы любой из нас мог, не задумываясь, отдать, когда нужно, свою жизнь.