Симода (др. изд.)
Шрифт:
Путятин шел пораньше, не желая обращать на себя внимания и пройти город поскорей. Но, несмотря на ранний час, многие жители выходили на улицу и, стоя у своих домов, кланялись уходившему послу, его офицерам и матросам и своим сопровождающим их воинам и чиновникам.
На доме местного врача Асаока Коан висела зеленая вывеска с красной надписью по-английски: «Drugs» [50] – и ниже, на двери, по-русски: «Доктор».
Шиллинг сказал, что, по словам переводчиков, у здешних врачей и знахарей нет отбоя от американцев. Наши верят в японские лекарства больше, чем в свои. А на публичном доме надпись по-английски «Welcome» – и еще висела капитальная вывеска: «America Beach Hotel» [51] ,
50
Лекарства.
51
Приморский отель «Америка».
– Тацуноске! Это было ваше изобретение?
Тацуноске обиженно молчал. Гонорар за перевод текстов для вывески получил Эйноскэ, но доктор додумался сам и сам составил английский и русский тексты своей вывески.
Всюду кланялись люди.
«Добрые люди!» – думал Путятин.
Да, из Симода следовало перевезти орудия! Сибирцев согласен. Артиллерийский офицер Лосев приедет сюда. В декабре пушки сгрузили перед уходом «Дианы» в Хэда. Адамс испугался, увидев столько пушек, разбросанных в беспорядке на берегу, и город в руинах. Но Адамсу эти пушки не нужны. Адмирал хочет убрать их теперь в потаенное место. А то ведь американцы узнают, куда их перетаскают японцы...
В глубине долины рос густой лес, между обрывов шла речка. А над лесом возвышалась краса и гордость жителей города, самая большая гора Симода-Фудзи. Названа в подражание великой Фудзи. На Симода-Фудзи нет снегов, на ней пышные, уже пробуждающиеся к Новому году леса, но гора коническая. Она, когда зацветет сакура, станет как величайший букет из обступивших бухту Симода гор. Ее коническая верхушка в деревьях, каждая вершина которых видна отчетливо.
– Нет ли кощунства в таком названии местной горы? – спросил Посьет по-японски у переводчика.
– Нет, не имеется, – ответил Тацуноске.
Последний раз взглянули назад, на бухту Симода. Странно – тут так тихо, воздух мягкий и нежный. А на море волны – значит, ветер.
У заставы самураи склонились перед послом.
Все прощались с Эйноскэ. Путятин обнял его, и старый переводчик прослезился. С мокрыми глазами, он гордо и воинственно пошагал с частью самураев обратно в город.
Путятин и его спутники вошли в дремучий лес. Лишь на немногих деревьях лопнули почки, весь лес еще гол, но что-то свежее слышалось, – начиналось едва уловимое пробуждение природы.
Позавчера на прощанье Путятин намекнул Тсутсую про оставшиеся пушки.
– Если с ратификацией все будет благополучно и согласно с понятиями дружбы, то я покорнейше попрошу нашего государя решить дальнейшую судьбу этих шестидесяти пушек, самой судьбой оказавшихся на японской земле.
Довольно туманно, а все же ясно. Хотя ничего как бы и не сказано, обязательства не взяты, но, видно, так и будет. Дарить, помогать, оказывать милость – на это мы горазды!
Сибирцев шел подле Евфимия Васильевича, думал, что, может быть, разговор про китайские моря продолжится, но адмирал молчал. Лицо его было и угрюмым, и счастливым. Такие контрасты враз бывают только у него на физиономии. Постепенно и Алексей вернулся к своим думам.
Сильное впечатление произвело на него все, что он видел за дни, прожитые на «Поухатане». Казалось бы, особенного ничего. Но о многом задумаешься. Мы пьем чай с вареньем в своих усадьбах или пляшем на балах в Москве и Петербурге, маршируем на парадах, учим солдат в казармах. За столом целыми вечерами, изо дня в день, из года в год, ваши молодые люди говорят о целях и смысле жизни, о бедных и богатых, о равенстве и справедливости, о социальном устройстве и социализме. И увядают, не находя себя, не умея отыскать дела, места в жизни, применения своим мыслям, практическим способностям и силам. Вот о чем, верно, и хочет писать Гончаров, до чего доходят люди... Американцы слушали нас, если мы в кают-компании давали волю своим мечтаниям, как в родовой усадьбе... Но они предполагают и даже
убеждены вполне, что за этими словами мы дома оставили дела. Они меньше нас знают европейскую музыку, театр, литературу, а своих пока у них нет. Сайлес говорит: «Не ждите перемены строя, умейте жить в любых условиях, а то вся жизнь пройдет зря!» Каково!Леша однажды сказал Пегрэйму, что наше молодое общество еще не нашло себя, много говорится, но мало делается. Как офицер не должен был так говорить. Американец выслушал и с оттенком доброжелательности сказал, что это естественно, что и он в России, может быть, не знал бы, как и за что взяться, но что те, кто так думает и говорит, со временем, понимая это, осуществят свои намерения. Он и мысли не допускал, что все это может оказаться впустую.
Американцы не осуждали нас в непрактицизме. Видели нас в деле, как мы работаем, на что мы способны, как судят о нас японцы.
Почему мы, такие практичные в Японии, оказываемся в тупике у себя дома? Не правы ли американцы, которые никакого тупика не видят? Леше хотелось бы в Россию и сравнить теперь, что он видел здесь, с тем, что там. Но если перед нами в будущем нет тупика, то тем более нам нужен Тихий океан...
Путятин опять помрачнел и про красные веера так и не поминал.
Перед заключением договора, на переговорах в храме Чёракуди, или, как он говорил, замке Чёракуди, когда вокруг собирались пробуждаться сады и почки набухали на кустах «мученье служанок», он видел перед собой только главное – Петербург.
Как посол императора, он твердо и упорно добивался того, что он считал самым главным: открытия портов, права торговли в Японии с правом жить купцам на берегу, а не на кораблях и – особенно – права иметь консулов в открываемых по трактату портах. И, конечно, проведения справедливых границ, которые до сих пор еще не были установлены.
Есть и другая, не менее важная причина, тем более для империи. Это – престиж! Конечно, ничто не должно быть уступлено или опущено по сравнению с полученными от Японии правами других держав. Путятин наистрожайше приказывал себе всю жизнь помнить и неукоснительно исполнять все, к чему обязывала его верность монарху и вере.
Путятин помнил и мелочи, скандальное дело матроса Сизова, как японцы умело все подстроили. Теперь городу Симода известно, что морской солдат, считавшийся героем, встречался с девушкой-японкой, которую он соблазнил, когда войска Путятина проходили через ее родную деревню. Имя адмирала припутано, может быть! Матросу дали возможность увидеть эту девушку в городе, в доме губернатора. Все обвинения теперь доказаны, но в суд никто не подает и не подаст и протестов Путятину никто не предъявляет. Да и дело, конечно, не подсудное, но осуждаемое.
– В торговле с Японией будет участвовать вся великая и необъятная Россия, – пояснил на переговорах Путятин.
– О-о! Да, да! – Японские послы поражены, показывали, как высоко ценят они такой ответ.
– Действительно! Ясно, ясно!
Но если как дипломат он не добьется включения в договор пунктов о русских коммерсантах в Японии и о консулах, то все будет провалено. В Петербурге почтут такой трактат унизительным для России. «Что у них? Что им дают? Дайте и нам! Обязательно!» – вот так банально можно представить себе наши требования. Тогда и все освоение Сибири, и наши мечты о будущем, о портах и городах в Приморье и о незамерзающих гаванях пойдут прахом, будут отметены прочь и все задержится надолго. А японцы без уступки не признают договор дружеским. А если мы оставим весь Сахалин за собой, то англичане высадятся на нем. А после войны предъявят нам требование: «Уступить остров!» Что сделает против них Муравьев с двумя тысячами солдат и с одной паровой шхуной, которую он отобрал от моей эскадры? Нет, по одежке протягивай ножки! Пока своих сил нет, приходится заслоняться соседями. Как будто я сам не знаю, что весь Сахалин наш! В будущем докажем! На это у Путятина тоже был и свой взгляд, и свой план. Но пока выхода иного нет. И японцы видят мою слабость и даже бессилие. Поэтому лучше самому уступить, чем быть вынужденным уступить. В войну мы защитим Сахалин от англичан японскими претензиями.