Симулякр
Шрифт:
В ту пору так и не узнал я, куда он конкретно прибился, к чему. Кирка вообще с самого начала нашей дружбы имел структуру довольно грубую, не до конца понятную, и думаю, даже самое странное его решение меня бы не удивило. Но и вряд ли отвергло бы – даже если он и на самом деле в какой-нибудь КГБ угодил по недоразумению.
Так или иначе, но в наших отношениях возникла пауза, временная и вполне объяснимая. Тем более что и сам я в это время, став студентом, будущим актёром театра и кино, уже, считай, летал в иных мирах, в неведомых ранее эмпириях, уплывая в моря далёкие, океаны глубокие. Тогда я не знал ещё, что не выплыву, что, поскользнувшись в первой же луже, так до правильных глубин и не доберусь, а буду лишь скрести ладонями по мелкому дну, мешая себе стёртыми в кровь коленками и вечно думая о нехватке в моём организме левой почки. Другая, правая, пока что качала и очищала то, что чистить
Снег закончился так же внезапно, как и начался, но только не унёс с собой боли в грудине. Я повернул налево и, едва волоча ноги, двинул по Спартаковской в сторону Нижней Красносельской. Успел подумать, одолевая последний, самый тяжёлый отрезок пути, что Спартак, скорее всего – «ихний», то есть «наш», в том смысле, что «свой», признанно авторитетный, поскольку освободитель и борец. Как, наверное, и Нижняя Красносельская – в названии этом явно поселены красные, приятные власти нотки. Да и «село» уже само по себе ароматит, сигналя всякому классово близким смыслом, и потому с моей родной улицей им придётся, видно, погодить, дав мне ещё пошагать по ней неперелицованной до тех пор, пока очередной героический назначенец не восполнит пустозвонким именем нехватку топонимики в когда-то любимом мною городе. Или если не вернут того-другого урода из списка прежних властительных именитостей.
Дома оказалось так же тоскливо, как и в сугробе, где я ухитрился побывать дважды за один вечер, каждый раз утыкаясь обнажённой головой в рыхлую снежную корку. Первый раз это имело место по собственной воле, а точнее, в силу моего же полного безволия, к которому я вплотную приблизился к своим тридцати трём христовым оборотам. Второй раз – в принудительном порядке, и это было обидно, хотя и терпимо. Но и уехать нельзя, Капутин перекрыл свободные выходы, подправив конституцию, – точно также, как и ввёл выездную визу и ограничил входы, заведя систему въезда в страну на строго персональное рассмотрение. Типа наказал граждан родиной. Мы-то думали, идиоты, что власть, какая ни приди, поднаторела в делах людских, нюхнула собственного пороху, и если не полная дура, то научилась мало-мальски опасаться площадных волнений, живого слова, критического отзвука мирового сообщества и всякое такое. В общем, вот вам бог, а вот парадное выходное отверстие – валите, мол, куда и как сумеете, берите воли сколько переварите, но только вне пределов: буяньте «за», ревите «против», меняйте империю с хлебом и квасом на такую же, но только с соевой колбасой и зловонной пепси из пожарного гидранта – переживём и отряхнёмся!
Ан нет, выкуси – «этот» порешил иначе, мой пионерский друг. Умён. Понял, что неволя мучительна, и ничто так не управляет душой человека, как поиск выхода. А там, где выход, уже уготовлен тупик, как и раньше, но по новому закону. На то воля его Госсовета, какой сам же и назначал. Мучайтесь, злитесь, негодуйте. И остывайте постепенно, братья унд сёстры, пересаживайтесь на родимые ВАЗы, влезайте в отечественный драп, выращивайте злой лучок, пишите стихи про родину, тащите шифер со складов, поленья с лесов, гвозди и колбасу – с местных производств, образовывайте деток в родных институциях и восстановленных ПТУ. Ничего, проживём. Вы же злобствуйте, господа, – глядишь, в ней же сами и утонете, в злобной жиже дурных заблуждений. Деспот и тиран чем отличаются от жёсткого лидера нации? А тем, что помимо пользы получают ещё и попутное удовольствие от мучений собственных подданных. А лидер – что? Лидер, как правило, мучается сам, хотя вред от него такой же настоящий, живой и не придуманный.
Ну а тогда, в счастливом промежутке между путчем 91-го и днём моего изгнания из Гитиса, незадолго до отбытия в Новозыбков в электротехническую роту электризуемых заграждений, где меня и отмудохали до потери левой почки, мы сидели с друзьями в одном из первых кооперативных ресторанов «Сергей», что размещался в роскошно обставленном подвале на Камергерском, ныне – переулке Демьяна Бедного. Выпивали и не верили себе.
– Смотрите, друзья, – говорил я товарищам моим, подкладывая и подливая, – раньше в этот подвал свозили покалеченную тару со всего центра, сам видал. Потом завозили доски, её же починять. Но всякий раз спустя полгода-год то и другое, окончательно догнившее и никому не нужное, вывозили прочь. И всё это для того, чтобы через какое-то время вновь наполнить подвал хламом и отбросом жизни. И снова вывезти, и бросить. В лучшем случае сжечь. И так годами, повсеместно
и неустанно. И все были довольны, заметьте. А теперь тут «Сергей». И все мы. И сейчас нам принесут грибной суп и, заметьте, не из сыроежек, и сметана будет неразбавленной, это точно.– И чего? – равнодушно пожал плечами кто-то из своих, друг друзей. Кажется, Хорьков. И вроде, Владик. – Те ведь были довольны, которые свозили-вывозили, к тому же при зарплате. Но и эти, – он обвёл рукой зал, – то есть мы с вами, тоже ведь вполне удовлетворены, правда? Хотя, если посчитать, суп-то золотой окажется, в прямом смысле. Но мы-то с вами не рабы, рабы-то не мы. Мы же не станем мастерить калькуляций, мы выше мелочей, потому что впереди маячит будущее, и мы не хотим знать, как станем с ним бороться.
– В смысле? – не понял я. – Считаешь, нет особой разницы?
– Считаю, толку не будет, – пожал плечами друг моих друзей Хорьков.
– На самом деле разницы, в общем, никакой, если говорить о массах, о народе, о толпе. Счастье народа – понятие очень и очень относительное. А вот конкретная удача и процветание каждого – вещь поинтересней, если не возражаете, но тут работают совсем иные законы, порой вовсе не связанные с общим благом. Я, братцы, мои, кто не в курсе, в спецорганах какое-то время послужил. Очень скажу я вам, отрезвляет, хотя я там и не совсем прямым делом занимался. Но даже в этом случае считываешь окружающий мир с таких любопытных ракурсов, что мало не покажется.
– Когда же ты успел? – удивился я. – Тебе лет-то сколько?
Мы уже прилично набрались, но плюнули, раз такое дело, и налили ещё, под интересный разговор.
– Ну постарше, постарше… – добродушно признал Хорьков, – потому, наверно, и возникаю.
– А сейчас чего делаешь? – поинтересовался я, – как ловишь счастье своё, через что?
– Ну пока в рекла-а-аме…– задумчиво протянул Хорьков, – возглавляю Агентство рыночных коммуникаций. Кадры ещё люблю. Как принцип. И как оружие. А ещё как способ и, главное, как основная задача. – Он махнул свою рюмку, но лишь наполовину. Поставил, задумчиво покачал головой, таинственно вздохнул. – Ну а через какое-то время, думаю, создам Объединение рыночно-кредитных организаций. Или что-то в этом роде – как-то так или около. Хотя – повторюсь – лучше б всего этого не было, пацаны, богом клянусь, как поэт, честное слово. Мы же немного не так слышим, верите? – Теперь мне уже казалось, что всё это время, проведённое с нами в подвале, он прислушивался: не слишком заметно, но прицельно, рассчитывая выловить нечто своё, едва уловимое. Хорьков же лишь обречённо махнул рукой и медленно выцедил отставленное. И пояснил: – А перевернуть мир обратно, вернуть его к естественному истоку – лишь выиграем все, но только никто этого не понимает, ну просто совсем, ну вообще никак.
– Так ты что, и стихи пишешь? – пьяно изумился я, втайне надеясь, что рифмует он лишь проходное говно, и скорей всего полное.
– Я поэт, Гарик, – подтвердил Хорьков, – и потому, разумеется, пишу. И песни заодно. Только не печатаю, отвлекает от задачи. И не исполняю. Потому что постоянно взвешиваю, считаю, обнуляю. А потом заново калькулирую, а по результату отбираю. И решаю, как с этим быть. Так устроен успех, понимаешь? И любое искусство в нём на предпоследнем месте. Кроме искусства расставлять фигуры, используя нечётко прописанные законы.
– И кто же на последнем? – нетрезво воткнулся в разговор кто-то из наших. И громко икнул.
– На последнем – ваши иллюзии, – объяснил Хорьков и трезвым взором глянул на часы, – И наши общие заблуждения. Или, может, только ваши. Мои – несколько иного свойства, не связанные с привычным образом морали. И это не саморазоблачение, братцы, это всего лишь иная философия жизни. Жизни и судьбы, как у Гроссмана, но без крови и без войны.
– А почитать можешь? – я уже не мог успокоиться, потому что что-то было не так, как я ждал, как должно быть по совести, по логике. По уму. Что-то не сходилось, разламывалось, не собиралось в удобопонятную картину обновлённой жизни с прицелом на необратимое счастье. Потому что один мой друг привёл другого, Хорькова, и тот всё поломал парой мимоходом брошенных фраз, упавших на незанятое место, то самое, где не хватало почки. На пустующую полость внутри прочей моей пустоты.
Хорёк встал, помолчал. Начал сдержанно, но ближе к середине не выдержал, ушёл в распев, заметно посветлев лицом. Включился, заработал внутренний механизм, теперь уже неостановимый, и в эту секунду меня посетила смутная догадка, что этот человек лукавит. Если даже просто не откровенно врёт, всё про всё, используя добрые русские слова и манипулируя сознанием доверчивого, расположенного к нему слушателя. Например, меня. Да и остальных, таких же как я, не сильно вовлечённых в лукавые игры с совестью.