Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Проходит изрядное количество времени, прежде чем я осознаю: цепляясь к словам, я отвлекаю себя от необходимости подумать над смыслом, понять, почему в мартовский день 1984 года она делает эту запись.

Сработала защитная реакция?

Я автоматически «выключилась», когда она заговорила про свой страх жизни, как раньше автоматически «выключалась», когда она заговаривала про «сломатого человека»?

Привет, Кинтана. Сейчас я запру тебя в гараже.

С тех пор как мне стало пять, он перестал мне сниться.

Неужели всю ее жизнь между нами была пусть тонкая, но стена?

Неужели я предпочитала не слышать главного — того, что она на самом деле мне говорила?

Меня это пугало?

Снова перечитываю отрывок в поисках главного.

Мой

теперешний страх жизни. Вот главное.

Превратится в прах. Вот главное.

У мира нет ничего, кроме утра и ночи, нет ни дня, ни обеда. Забери меня в землю. Забери меня в землю спать вечным сном. Вот чего я не слышала. И, когда говорю вам, что боюсь встать со складного стула в репетиционном зале на Западной Сорок второй улице, разве я это на самом деле хочу сказать?

Разве меня это пугает?

25

Хватит вокруг да около, пора прямо.

В мой последний день рождения, 5 декабря 2009 года, мне стало семьдесят пять.

Обратите внимание на странное строение фразы: мне стало семьдесят пять — слышите отголосок?

Мне стало семьдесят пять? Мне стало пять?

С тех пор как мне стало пять, он перестал мне сниться?

И еще отметьте: в записях, где уже на первых страницах речь зашла о старении, в записях, не случайно названных «Синие ночи», названных так потому, что, приступая к ним, я не могла думать ни о чем, кроме неизбежно грядущей тьмы, сколько понадобилось времени, чтобы произнести эту вопиющую цифру, сколько понадобилось времени, чтобы назвать вещи своими именами! Процесс старения неизбежен, о его признаках известно всем, но мы почему-то предпочитаем замалчивать эту сторону жизни, оставляем ее неизученной. Я не раз видела, как наполнялись слезами глаза немолодых женщин, женщин, не обделенных любовью, талантливых и успешных, женщин, плакавших лишь потому, что какой-нибудь златокудрый ангелочек в комнате (чаще всего обожаемая племянница или племянник) называл их «сморщенными» или спрашивал, сколько им лет. Детская чистота и непосредственность, с которыми задается этот вопрос, всегда обезоруживают: нам вдруг становится стыдно. Стыдно за свой ответ — он ведь никогда непосредственным не бывает. А бывает неясным и уклончивым, даже виноватым. Я же, когда сейчас на него отвечаю, еще и не уверена в точности, перепроверяю свой возраст, вычитаю из пятого декабря 2009-го пятое декабря 1934-го, всякий раз спотыкаясь на стыке тысячелетий, словно хочу доказать себе (а больше никому и не интересно), что где-то обязательно закралась ошибка: ведь только вчера мне было пятьдесят с небольшим, сорок с небольшим; только вчера мне был тридцать один.

Кинтана родилась, когда мне был тридцать один.

Только вчера родилась Кинтана.

Только вчера я везла Кинтану домой из родильного отделения больницы Св. Иоанна в Санта-Монике.

Завернутую в отороченное шелком кашемировое одеяльце.

Баю-баю-баиньки, зайка на завалинке. Ну-ка, серый зайка, в норку полезай-ка…

А что, если бы вас не оказалось дома, когда позвонил доктор Уотсон?

Что бы тогда со мной стало?

Только вчера я держала ее на руках на шоссе 405.

Только вчера нашептывала, что с нами она в безопасности.

Тогда мы называли шоссе 405 Сан-Диегской автострадой или просто «Сан-Диего», потому что Сан-Диегскую автостраду построили позже.

Только вчера мы называли шоссе 405 «Сан-Диего», только вчера мы называли шоссе 10 «Санта-Моника», только позавчера города Санта-Моника и в помине не было.

Только вчера я могла вычитать и складывать, помнила номера телефонов, брала в аэропорту машину напрокат и выезжала на ней со стоянки, а теперь вот сижу в ступоре с ногами на педалях, судорожно соображая, где газ, а где тормоз.

Только вчера Кинтана была жива.

Я снимаю ноги с педалей по очереди: сначала одну, затем другую.

Прошу служащего прокатной конторы завести машину. Выдумываю причину, почему не могу сама.

Мне

семьдесят пять, но ему я говорю что-то другое.

26

Семейный врач, которого изредка посещаю, полагает, что я не до конца осознаю свой возраст.

Не хочу его огорчать.

Потому что на самом деле я свой возраст вообще не осознаю.

Всю жизнь жила с ощущением, что никогда не состарюсь.

Не сомневалась, что так и буду разгуливать в своих любимых красных замшевых босоножках на четырехдюймовых каблуках.

Так и буду носить золотые серьги кольцами, выручавшие меня в любых обстоятельствах, черные кашемировые легинсы, эмалевые бусы.

На коже появятся изъяны, морщинки, даже коричневые пятна (в семьдесят пять выяснилось, что это был вполне правдоподобный сценарий), но выглядеть она будет так же, как и всегда, — в целом здоровой. Волосы утратят естественный цвет, но это можно скрывать и дальше, сохраняя седыми пряди вокруг лица и дважды в год мелируясь у Джоанны в салоне «Бамбл и Бамбл». (Я отдавала себе отчет в том, что девочки с модельной внешностью, которых я раз в полгода встречала среди посетительниц салона «Бамбл и Бамбл», были значительно моложе меня, этим девочкам с модельной внешностью было максимум лет шестнадцать или семнадцать, и мне не приходило в голову мериться с ними красотой.) Начнет сдавать память — ну так она у всех рано или поздно сдает. Зрение станет хуже, чем могло бы быть, если бы однажды перед глазами не возникла пелена, похожая на черное кружево (на самом деле кровь — последствие многочисленных разрывов и отслойки сетчатки), но, конечно же, я по-прежнему буду видеть, читать, писать, без страха переходить улицы.

Нет ничего, что было бы невозможно исправить.

Ничего.

Я была абсолютно уверена в своей способности преодолеть любую проблему.

Любую.

Когда моей бабушке было семьдесят пять, у нее случилось кровоизлияние в мозг: она потеряла сознание на тротуаре неподалеку от собственного дома в Сакраменто, была доставлена в больницу «Саттер» и умерла в ту же ночь. Такой ей достался жребий. Когда моей матери было семьдесят пять, у нее обнаружили рак груди; она прошла два курса химиотерапии, отказалась от третьего и четвертого, но прожила еще шестнадцать лет и умерла за две недели до своего девяностооднолетия (причем не от рака, а от острой сердечной недостаточности). Правда, собой прежней в эти последние годы мать так и не стала. Считала, что против нее ополчился весь мир. Потеряла уверенность в своих силах. Начала бояться толпы. Многолюдные свадьбы внуков стали для нее пыткой, да и обычные семейные сборища она отсиживала с трудом. Появилась несвойственная ей раньше безапелляционность суждений. Например, навещая меня в Нью-Йорке, сказала про епископальную церковь Св. Иакова (на ее черепичную крышу со шпилем смотрели окна нашей гостиной): «Более уродливой церкви в жизни не видела». Когда я однажды гостила у нее на западном побережье, мать захотела посмотреть новую экспозицию медуз в Монтерейском аквариуме, но, подъехав к нему, отказалась выходить из машины под тем предлогом, что от вида воды у нее кружится голова.

Теперь я понимаю, что она чувствовала себя беспомощной.

Теперь я понимаю, что она чувствовала себя так же, как я сейчас.

Невидимой на улице.

Собьют и не заметят.

Оступишься, слишком резко сядешь или встанешь, неудачно распахнешь или захлопнешь дверцу такси — и не устоишь на ногах.

Все тяжело: сдачу пересчитать, в новостях разобраться, найти дорогу, запомнить телефон, продумать рассадку гостей за ужином.

— Все-таки с эстрогеном легче жилось, — сказала мать незадолго до смерти, хотя к тому времени жила без эстрогена не первый десяток лет.

Ну да. С эстрогеном ей было легче.

Как выясняется, не ей одной.

И все же…

И тем не менее…

Полностью сознавая:

что именно эстроген влияет на состояние кожи, волос и даже функцию мозга, а его-то мой организм как раз и не вырабатывает;

что я уже никогда не надену красные замшевые босоножки на четырехдюймовых каблуках и что золотые серьги кольцами, черные кашемировые легинсы и эмалевые бусы смотрятся на мне странно;

Поделиться с друзьями: