Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Синий кобальт: Возможная история жизни маркиза Саргаделоса
Шрифт:

— Хочешь, я отпущу твоих людей? Мы о тебе позаботимся.

Антонио прекрасно знает, что они вполне в состоянии защитить его, ведь как раз Шосеф научил его фехтовать с помощью ореховой палки; и еще он знает, что возле дома уже несколько часов находятся парни из окрестных мест, ведя беседы с теми, что прибыли сюда в качестве охраны спасающегося бегством владельца Саргаделоса.

— Нет! Пусть они останутся: пока они здесь, по крайней мере не будут рассказывать в Саргаделосе, где я прячусь. Дай им еду и кров.

Шосеф смотрит на него с улыбкой. Похоже, Антонио не может говорить, не раздавая приказов или указаний, причем так, как он не учил его делать это в детстве; и тогда он говорит:

— А что ты думаешь, я им дал

до этого?

Антонио понимает его и отвечает:

— Извини.

Шосеф выходит из кухни и сообщает о желании своего двоюродного брата. Служанки говорят ему, что уже разожгли огонь в доме у сеньора Ибаньеса и что приготовили в хлеву и в кузнице постели из соломы и кукурузных листьев, достаточно теплые для того, чтобы приезжие парни могли прекрасно на них выспаться. Потом он вновь возвращается и садится на ту же скамью, на которой так величественно и неспешно протекли предзакатные часы.

— А ты помнишь, как, устав от попыток научиться летать, твой отец смастерил деревянного коня, лошадь на шарнирах, на которой каждое воскресенье приезжал в церковь на службу? — спрашивает Ибаньес брата уже совсем другим тоном.

— Помню, помню, как же мне не помнить об этом! — отвечает Шосеф, охваченный ностальгическими воспоминаниями.

— А что стало с лошадкой? — продолжает расспрашивать Антонио, заразившись этой ностальгией.

— Бедняжка погибла в огне однажды зимой, когда выпало много снега и не оказалось под рукой других дров, она же была уже сломанная.

Да, бывает такое детство у некоторых счастливчиков. Отцы, полагающие, что разум есть панацея от всех грозящих человеку бед; дядюшки, что поднимаются в воздух, дабы претворить сны в реальность; двоюродные братья, что хватают тебя за яйца и крепко сжимают их, чтобы ты мог посмеяться над жизнью и ее бедами; родственники, вонзающие в землю палку и обнаруживающие уголь и прочие пиротехнические чудеса; матери, воспитывающие в тебе необходимую строгость и дисциплину; юлки, что воют в лесу, однорогие коровы, летающие и поющие тетерева, медведи-сластены: иногда жизнь — это настоящее чудо, наслаждаться которым дано лишь понимающим.

Уже глубокая ночь. Уже давно умолкли птицы, напуганные затмением света, который ушел и может не вернуться, чтобы возродить жизнь. Ночные звуки постепенно стали овладевать пространством, еще совсем недавно заполненным дневными шумами, и ночные птицы уже летают в недвижном воздухе этой поздней весны, что так неприветлива к Антонио Ибаньесу. Взошла луна. Если бы ему позволили — а ему позволят, — Антонио Раймундо Ибаньес обошел бы свои самые любимые места, как в детстве, когда шел посмотреть на королевского филина, на сов, которые, говорят, пьют масло из церковной лампады, на лиса, издалека следящего за курятником, на все многообразие жизни. Но он устал и удручен этой самой жизнью. А потому поднимается со скамьи и обнимает Шосефа.

— Ну а сейчас оставь их в покое, они мне нужны целехонькими, — говорит он, делая первое за весь день признание.

До этой минуты на протяжении всей долгой беседы они ни разу не коснулись того, что произошло в Саргаделосе; ни один из них даже не заикнулся об этом, к вящему удивлению служанок, которые, напротив, все успели обсудить со спутниками такого важного и богатого сеньора, а посему исподтишка внимательно прислушивались к разговору.

Шосеф улыбается и ничего не говорит. Он ограничивается тем, что смотрит на него и вызывающе поднимает правую ногу, так что колено оказывается на уровне бедра. Тогда Антонио с опаской отступает, убирая ноги, а Шосеф разражается таким громким хохотом, что заражает им Антонио, вновь вызывая в нем воспоминания о далеких счастливых днях.

Этим жестом было обозначено начало типичной для отца Шосефа шутки; он поступал таким образом на самых торжественных семейных встречах или в приемной какого-нибудь очень важного господина, во время церковной процессии, приема или любого другого

знаменательного события. Улучив удобный момент, Мануэль Ломбардеро, знаменитый часовых дел мастер и человек, сумевший осуществить воздушный полет, имел обыкновение останавливаться с самым серьезным и озабоченным видом, изображая совершенно несвойственную ему суровость. Затем, выдержав некую казавшуюся весьма напряженной паузу, усугублявшую ожидание в той мере, в какой он к этому стремился, вдруг с удивительной быстротой поднимал ногу, с тем чтобы ловко наступить пяткой на пальцы ноги какого-нибудь родственника или знакомого, который, будучи заворожен претенциозным и исполненным ложной серьезности выражением, на какое-то время оставался в полном неведении относительно того, чем же завершится сие напыщенное действо.

В таких случаях внезапное испуганное «ой!» вдребезги, как стекло, разбивало притворную серьезность момента, быстро возвращая все в привычное русло. Вот поэтому-то Антонио Раймундо Ибаньес и убрал поспешно ногу, пока к нему не применили это верное средство, и рассмеялся, обнаружив притворное намерение в глазах брата: ведь таковы были все Ломбардеро, — очевидно, в полном соответствии с законами генетики, о существовании которой они, несомненно, уже тогда догадывались.

5

Вернувшись в главную комнату своего дома, дома, где он родился и где прошли первые годы его жизни, Антонио Ибаньес вновь видит свой образ, отображенный Гойей, но и теперь он не узнает себя в нем. Он водит перед портретом зажженной свечой и при ее свете обнаруживает в нем неожиданные оттенки цвета, перемещает тени и обнажает глубины, на которые раньше, сколько ни смотрел, не обращал внимания. С полотна на него смотрит другой человек. Теперь этот взгляд вдруг начинает вызывать у него беспокойство, но он относит сие на счет игры теней, делающей его неприветливым, ускользающим, направленным мимо целей, к которым он всегда стремился. Теперь он видит опущенный взгляд, а он всегда стремился смотреть прямо и гордо.

И тогда он прекращает играть со светом и его бликами, тенями и изменениями цвета и ставит свечу на ночной столик. Теперь все замерло, все недвижно. Когда он вошел, то направился прямо к портрету, и сейчас ему нужно время, чтобы сориентироваться в комнате. Он идет к картине и вновь изучает ее. Да, человек, изображенный на портрете, — это он. Антонио Ибаньес подходит к кровати и садится на нее. Теперь он наконец один.

С тех пор как он вернулся в Оскос, это действительно первое мгновение, когда он остался один на один со своей совестью. До этого времени ему удавалось отсрочить его: вначале он созерцал картину, затем не желал узнавать в ней себя, потом вел долгие беседы с Шосефом, во время которых они говорили о чем угодно, только не о том, что привело его сюда. Теперь образ на картине превратился в легкую тень, безмолвно следящую за ним; но усталость говорит ему, что у него уже нет времени для восстановления событий и исследования причин, подготовивших и вызвавших катастрофу. Саргаделос практически разрушен до основания. Это единственная очевидная вещь. И он наконец-то осознает это.

Он ложится на кровать, положив голову на подушку, пытаясь убедить себя, что делает это исключительно для того, чтобы было удобнее думать, он даже говорит себе, что не раздевается, дабы не уснуть. Он говорит это себе и погружается в сон. Антонио Раймундо Ибаньес наконец засыпает впервые после того, как покинул Саргаделос накануне во второй половине дня. Прошлой ночью ему не удалось поспать: вся она прошла в дороге, в поспешном и беспокойном бегстве, дабы возвратиться в дом, где он родился, в поисках призраков, что таились в нем; теперь же единственный призрак, внимательно изучающий его, — это его собственное изображение на картине, но он уже об этом не ведает. Свет свечи тает, и все погружается в темноту. А вокруг обитатели ночи, чуждые спящим, что занимают землю днем, делают свое дело.

Поделиться с друзьями: