Синухе-египтянин
Шрифт:
Однако подозрительность Хоремхеба росла, и наступил день, когда его стражники явились в мой дом, надели на меня сандалии, закутали в одежды и древками копий вытолкали всех больных с моего двора – чтобы доставить меня к Хоремхебу. Снова была весна, вода спала, и без устали носились ласточки над бурым и тяжелым от ила потоком. Стражники привели меня и поставили перед Хоремхебом. Он постарел за эти годы: голова его клонилась, лицо пожелтело, и мышцы выделялись узловатыми буграми на его сухом длинном теле. Он посмотрел на меня глазами, в которых не было радости, и сказал:
– Синухе, много раз я предупреждал тебя, но ты не желал прислушаться к моим предупреждениям. Ты продолжаешь говорить людям, что ремесло воина самое презренное и низкое из всех ремесел, ты говоришь, что ребенку предпочтительнее умереть в утробе матери, чем рождаться для жизни воином, что двух или трех детей для женщины достаточно и ей нет нужды рожать еще, что лучше, счастливой, вырастить этих троих, чем, несчастной
Его гнев рос по мере того, как он говорил. Он начал похлопывать себя золотой плеткой по худой ноге, нахмурился и продолжал:
– Воистину ты стал подобен песчинкам под моими пальцами и слепню на моем плече! Я не могу позволить расти в моем саду кусту, который не плодоносит и утыкан одними лишь ядовитыми колючками! Сейчас в земле Кемет весна, ласточки устраивают свои гнезда в иле, пока вода стоит низко, воркуют голуби и цветет акация. Это дурное время – весна всегда будит беспокойство и ненужную болтовню. Взбудораженным мальчишкам кровь бросается в голову; они хватают с земли камни и побивают ими стражников, а мои статуи в храмах уже вымазаны в навозе. Мне не остается ничего другого, как только выдворить тебя из Египта, Синухе, чтобы тебе никогда больше не видеть земли Кемет. Иначе, если я позволю тебе остаться, наступит день, когда мне придется велеть тебя убить, а я этого не хочу, потому что ты однажды был моим другом. Твои глупые слова могут стать искрой, которая воспламенит сухой тростник, а он, загоревшись, сгорает дотла. Ибо злое слово может быть опаснее копий, и я намерен очистить от злых слов землю Кемет, как добрый садовник очищает грядки от сорной травы. Я хорошо понимаю хеттов, сажавших на колы вдоль дорог колдунов. Я не позволю земле Кемет снова заняться пожаром – ни ради людей, ни ради богов, и поэтому я изгоняю тебя, Синухе, ибо ты никогда, верно, не был египтянином, ты какой-то странный урод, в чьих жилах течет смешанная кровь. Поэтому в твоей больной голове роятся больные мысли.
Быть может, он был прав. Быть может, муки моего сердца происходили от того, что священная кровь фараона смешалась во мне с бледной, умирающей кровью митаннийской земли, страны закатной тени. От его слов я начал хихикать и из вежливости прикрыл рот рукою, чтобы приглушить свой смех. Но сказанное им ужаснуло меня, ибо Фивы были моим родным городом, я родился и вырос здесь и не хотел жить ни в каком другом городе, кроме этого. Мой смех сильно разгневал Хоремхеба, который ждал, что я упаду перед ним на лицо свое и буду молить о пощаде. В ярости он сломал царскую плетку и воскликнул:
– Быть по сему! Изгоняю тебя из Египта на вечные времена! Когда же ты умрешь, тело твое также не будет погребено в Египте, хотя я разрешу сохранить его, согласно нашему обычаю, для посмертной жизни. Оно будет похоронено на берегу Восточного моря, откуда отплывают корабли в страну Пунт, в том крае, который я назначаю местом твоего изгнания. Сирия для этого не подходит, Сирия пока еще подобна груде раскаленных угольев и не нуждается в поддувалах. Не годится и земля Куш: ты ведь уверял, что цвет кожи не имеет значения и что негры и египтяне равны. Поэтому ты можешь заронить глупые мысли в головы чернокожих. Берега же моря пустынны, и ты волен обращать свои речи к красным волнам и к черному ветру пустыни, волен молиться сколько душе угодно, взывая со скал к шакалам, воронам и змеям. Стражники отмерят тебе пространство, в котором тебе позволено будет перемещаться, но, едва ты нарушишь указанные границы, ты будешь пронзен копьем и умрешь. В остальном ты не будешь знать нужды: постель твоя будет мягка и пища обильна, и всякое твое разумное желание будет исполнено. Одиночество – достаточное наказание, и у меня нет желания ужесточать его – ведь ты был когда-то мои другом! – тем более что цель моя будет достигнута и я избавлюсь от твоей глупой болтовни.
Но одиночества я не боялся, всю свою жизнь я был одинок, и одиночество было предназначено мне от рождения, сердце же мое преисполнилось
грусти при мысли, что никогда больше я не увижу Фивы, никогда моя нога не ступит на мягкую илистую почву земли Кемет, никогда мне не доведется испить нильской воды. И я сказал Хоремхебу:– У меня совсем мало друзей, потому что люди сторонятся меня из-за моей бранчливости и моего злого языка, но, быть может, ты все-таки позволишь мне проститься с ними. Я бы хотел проститься также с Фивами, пройти еще раз по Аллее овнов, вдохнуть воздух, смешанный с жертвенными воскурениями между пестроцветными колоннами большого храма и пропитанный чадом жареной рыбы в бедных кварталах в вечернюю пору, когда женщины разжигают костры перед своими глиняными мазанками, а мужчины, устало сутулясь, возвращаются с работ.
Хоремхеб не преминул бы выполнить мою просьбу, начни я лить слезы, распластавшись перед ним, – он был тщеславен и настоящей причиной его гнева было, как видно, понимание, что я не могу восхищаться им и в глубине души не считаю его законным царем. Но как ни был я слаб, каким боязливым ни было мое сердце, я все же не хотел склоняться перед ним, потому что негоже знанию клонить голову перед властью. Поэтому я поспешил поднять ко рту руку, чтобы скрыть неудержимую зевоту, нападавшую на меня в мгновения великого страха и испуга, – от ужаса я всегда хотел спать и этим, наверное, отличался от многих других людей. Хоремхеб ответил:
– Нет, я не стану позволять никаких дурацких прощаний и воздыханий. Я воин и прямой человек, все эти нежности мне не по вкусу. Поэтому я облегчу твой отъезд и отправлю тебя немедленно, тем более что мне совсем не нужен какой-либо шум или громогласные изъявления чувств из-за тебя – ты ведь известен в Фивах, известен больше, чем ты думаешь. Вот отчего ты сейчас же отправишься в путь в закрытых носилках – если же кто-то изъявит желание последовать за тобой в твое изгнание, я не буду этому препятствовать. Но этот человек должен будет оставаться с тобой во все дни твоей жизни и не покидать назначенное тебе место даже после твоей смерти, там надлежит умереть и ему. Зловредные идеи подобны чуме и легко передаются от одного человека к другому. А я не желаю, чтобы твое безумие вернулось в Египет с кем-то еще. Если же, говоря о своих друзьях, ты имел в виду какого-то раба с мельницы со сросшимися пальцами, или пьяницу-художника, малевавшего богов, сидя на корточках у дороги, или парочку негров, которые захаживали в твой дом, то напрасно ты жалеешь, что не сможешь попращаться с ними, – они уже отбыли в далекое путешествие и больше никогда не вернутся!
В эти мгновения я ненавидел Хоремхеба, но еще больше я ненавидел себя, потому что по-прежнему мои руки сеяли смерть, хоть я не желал этого, и мои друзья принимали страдания из-за меня. Я не сомневался, что Хоремхеб велел убить или отправить в синайские медные рудники тех нескольких друзей, которых я собрал вокруг себя ради их памати об Атоне. Поэтому я ничего не ответил Хоремхебу и молча поклонился, опустив руки к коленям, а потом оставил его, и стражники увели меня. Дважды он размыкал губы, чтобы сказать мне что-то еще перед моим уходом, и даже шагнул ко мне, но потом остановился и, ударив себя плеткой по ляжке, проговорил:
– Фараон сказал.
И тогда стражники усадили меня в закрытые носилки и повлекли, унося из Фив, мимо трех одиноких фиванских скал с остроконечными вершинами, на восток, в пустыню, по проложенной Хоремхебом, вымощенной камнем дороге. Они несли меня двадцать дней, по истечении которых мы прибыли в гавань, где раз в году снаряжают корабли для плавания в Пунт, разгрузив сначала грузы, доставленные сюда из Фив по воде – вниз по реке, а затем через канал в Восточное море. При гавани было селение, поэтому стражники пронесли меня дальше по берегу моря на расстояние трех дней пути к заброшенной деревушке, где прежде жили рыбаки. Там они отмерили мне участок для прогулок и построили дом, в котором я и провел многие годы, пока не стал стар и не утомился от жизни. У меня не было недостатка ни в чем, что мне было потребно, и в моем доме я вел жизнь богатого человека: у меня были письменные принадлежности и прекрасный папирус, были ларцы из черного дерева, в которых я храню написанное мной и лекарственные инструменты. Но этот свиток, который я заканчиваю, пятнадцатый – последний. Мне нечего больше поведать, я устал писать, устала моя рука, и устали мои глаза, смутно различающие уже письменные знаки на папирусе.
Думаю, однако, что я не смог бы жить, если бы не писал, и, пока я писал, я прожил свою жизнь заново, пусть и не слишком много хорошего я мог рассказать о ней. А рассказывал все это я ради самого себя – чтобы выжить и чтобы понять, зачем я жил. Увы, этого мне, как видно, понять не дано, и, дописывая свой пятнадцатый свиток, я знаю об этом еще меньше, чем когда принимался за мой труд. Так или иначе, писание очень утешало меня во все эти годы, когда каждый день я видел перед собой море и наблюдал его красным и черным, зеленым среди дня и белым по ночам, а в пору палящего зноя – синим, синее, чем каменья, так что воистину я чрезмерно пресытился этим зрелищем – море слишком велико и устрашающе, чтобы человеку смотреть на него всю жизнь, голова начинает кружиться от его огромности, и сердце падает в бездну, когда видишь его в пору предвечерних сумерек.