Синяя книга. Петербургский дневник (1914-1918)
Шрифт:
Когда он подходил к подъезду, он почти задыхался, по лицу его беспрестанно катились слезы; переходя через улицу, он наткнулся на какую-то женщину, которая крикнула ему: «Эк нализался в такую ночь, а еще барин!» Быстро пройдя мимо швейцара, он вбежал на второй этаж, дернул звонок и как был — в пальто, в шляпе на голове, отстранив пораженную горничную, прошел в столовую.
За большим столом, уставленным куличами и пасхою, сидела его жена, вся в белом, и, закрыв лицо руками, тихо плакала. На большом кресле, вся в кружевах, сияющая и розовая, сидела трехлетняя Катя с громадным яйцом в руках; за нею стояла бабушка, всеми силами отвлекая внимание малютки
— Христос Воскресе! — мог только произнести Гаврилов.
И жена его, протянув к нему руки, вся бледная, дрожа, могла только прошептать ему в ответ:
— Воистину Воскрес Он!
1899
Василий Авсеенко (1842–1913)
Светлая ночь. Из «Петербургских очерков»
Заграничный поезд, вопреки своему названию «скорого», медленно тащился из Вержболова к Вильне. Была Страстная Суббота. Вагоны пустовали; даже во втором классе не замечалось обычной тесноты. Кому охота провести эту ночь в дороге и приехать на место в первый день праздника?
В одном из отделений общего вагона первого класса сидела только одна дама, Марья Николаевна Ловацкая, лет двадцати восьми, среднего роста, с чертами несколько увядшей, но еще симпатичной красоты. Она была одета в серое дорожное платье и расстегнутый жакет. Снятая с головы маленькая шляпка лежала перед ней на столике, подле желтенькой книжки, которую она уже не могла читать, потому что сумерки сгустились, а стеариновый огарок в фонаре давал слишком мало свету.
Она скучала. Смотреть в окно было не на что. Унылые, покрытые кое-где снегом поля, жалкие деревушки, запустелые станции с какими-то странными названиями: Вилковишки, Пильвишки, Милинишки — все это не возбуждало любопытства и не представляло разнообразия для глаз.
А на душе у нее тоже было смутно и тускло. Она возвращалась из Болье, подле Ниццы, куда ее послали на два месяца доктора, потому что к концу петербургской зимы она себя дурно чувствовала. Она жила там у замужней сестры и теперь спешила в Петербург, к матери, у которой оставался ее восьмилетний сын, Боря. На этом ребенке сосредоточивались все симпатии ее сердца и все интересы ее разбитой жизни. Она хотела выехать несколькими днями раньше, но какие-то пустяки задержали ее, и ей предстояло провести ночь под Светлое воскресенье в вагоне, словно бесприютной скиталице. Но зато завтра, в первый день праздника, она прижмет Борю к своему истосковавшемуся сердцу. Это одно только радовало ее и вместе тревожно волновало: она уже привыкла недоверчиво относиться ко всякой радости, и всякое ожидание до боли напрягало ее усталые нервы.
Когда за окнами вагона совсем стемнело, чувство одиночества еще сильнее сдавило ее. Воображение уносилось в Петербург, и даже та обстановка, в какой она жила у матери, среди невысказанного, но взаимно чувствуемого недовольства друг другом, казалась ей в сто раз милее этого тоскливого, давящего одиночества в медленно плетущемся поезде…
Надо было попробовать заснуть. Марья Николаевна развернула плед, улеглась на диване, накрыла себя всю до половины головы и зажмурила глаза. Но сон не являлся. А вместо того мозг ее как будто еще усиленнее работал, и тревожные, неотвязчивые воспоминания, полные укоризны и еще не притупившегося раздражения, медленной чередой двигались перед ее закрытыми глазами.
Пять лет назад у нее произошел разрыв с мужем. Она даже сейчас не могла бы сказать, почему
именно так случилось. Причин было много, но на расстоянии пяти лет каждая из них порознь представлялась очень маловажной. Ни он, ни она не обманывали друг друга. Но у обоих было много мнительной подозрительности и тяжелого, вечно самообороняющегося самолюбия. Вся драма, разбившая ее жизнь, разыгралась именно на почве этого самолюбия. Он не хотел уступить, потому что его мнительность требовала все новых и новых доказательств ее любви; она не уступила потому, что, по ее мнению, укорененному глупым воспитанием и глупой избалованностью, женщина не должна уступать мужчине.За две станции до Вильны она наконец начала дремать. В Вильне она уже сквозь сон чувствовала, как по ее телу пробежал холодок от раскрытой двери, слышала чьи-то голоса, возню с ручным багажом. Но от почувствованного холода она крепче заснула и проспала часов пять кряду.
Когда она наконец раскрыла глаза, вагон был залит ярким светом только что вставшего солнца. Это ее несказанно обрадовало. «Может быть, и в Петербурге сегодня солнечная погода», — подумала она. А до Петербурга всего несколько часов!
Она провела рукой по лицу, спустила плед, приподнялась на локте — и вдруг глаза ее широко, почти испуганно раскрылись, остановившись на сидевшем перед ней, в другом конце отделения, мужчине.
Это был ее муж.
Он, очевидно, давно уже смотрел на нее, и на лице его не было ни испуга, ни изумления, а только легкое смущение. Когда их глаза встретились, это смущение заметно усилилось. Он не потупился, но глаза его глядели нерешительно и как будто с примесью досады. Но затем он поднял руку и молча снял шляпу.
Марья Николаевна сначала побледнела, потом краска густо залила ее лицо.
— Вы не могли сесть в другой вагон? Вы не могли убежать отсюда, когда увидали меня? — бросила она ему вызывающим тоном.
— Я только сейчас увидел вас, — ответил он, — а бегать от вас я не имею причины, потому что ничем не виноват перед вами.
Марья Николаевна передернула плечами и отвернулась к окну. Она была тягостно взволнована, почти зла. Злила ее не только самая встреча, но еще более ее неожиданность, ее обстановка. Ей придется просидеть с ним таким образом длинный ряд часов, вероятно, до самого Петербурга. Какое глупое положение!
— Вы в Петербург? — резко обернулась она к нему.
— Да, в Петербург.
Она еще резче отвернулась, передернув не только плечами, а всем корпусом. Ей пришло в голову посмотреть, нельзя ли пересесть в другое отделение, но потом она подумала, что это будет походить на то, как будто она испугалась его.
Прошло около получаса в угрюмом молчании с обеих сторон. Потом он достал папироску и спросил вежливым тоном:
— Я не обеспокою вас? Сколько могу припомнить, раньше вы всегда разрешали мне.
Она опять разозлилась, и больше всего на этот вежливый тон. Вместо того чтоб ответить в том же тоне, она резко проговорила:
— Вы могли бы не давать себе труда припоминать, что было раньше.
— В настоящем случае это не составило для меня труда, — отозвался он, и по губам его скользнула снисходительная улыбка.
Он стал курить. Она могла бы читать, но — странное дело — как-то не вспомнила об этом.
Понемногу она уже привыкла к своему положению. Обстановка неожиданной встречи начинала даже интересовать ее. Где-то, в тайнике ее женских инстинктов, шевелилось любопытство. Улучив минуту, когда он смотрел в сторону, она быстро, исподтишка оглянула его.