Сирингарий
Шрифт:
– Вижу, вижу, горе твоё, - сказал окудник.
Неожиданно ткнул палкой ей в грудь, затем - в живот.
– Сыночка повидать чаешь?
Милава кивнула.
Сыночек, подумала.
– Кидай сюда узел, - окудник постукал палкой по котлу.
– Лишнее сымай, за мной ступай.
– Лишнее?
– Платье свое, дуреха! В рубашке пойдёшь, как во сон!
Милава торопливо отстегнула створчатые браслеты, распустила пояс, платье стянула через голову. Не до стыда. Окудник долго не ждал. Схватил за руку, потянул за
Долго ли, коротко ли, а вышли они к яме. Милава глянула, попятилась.
– Ишь, артачится, кобылица!
– Прикрикнул на нее окудник.
– Не боись, девка, не ты первая…
Сам, как молодой, прыгнул яме в рот, и затеплилась там свечечка, ровно зубик молочный. Милава, подобрав подол нательной рубашки, неловко, по скользкой лесенке спустилась следом. Измаралась. Душно пахло в яме, нехорошо.
– На-ка вот, садись-усаживайся, - окудник толкнул ей под колени некую колоду.
– Сиди ровненько, тихонько, покамест я все приготовлю.
Милава послушно кивнула. Уселась, стиснула колени пальцами. Перстни то не сняла, дура, подумала мельком. На что они ей здесь?
Закинула голову, обомлела. Звезд - что гороху. Все крупные, как мослы коровьи, яркие. Сытые.
– Так. Так и сиди, - окудник подступил, вдруг бросил ей на лицо платок.
Милава дрогнула плечами, спиной.
– Не боись, - повторил окудник ворчливо.
– Сиди, гляди. Платок не сымай, слышь-ко? Как бы ни просили. Утянут. Я тут буду, в сторонке встану.
Милава вновь кивнула. Свечки растеплились, сквозь платок видела неясно, мерцание только.
Потихонечку звуки стали засыпать, будто и впрямь - могила. Милава глубоко вдохнула, успокаиваясь.
Вдруг - как сквозь воду - привиделся ей некто маленький. Стоял, смотрел.
– Мама?
– позвал тонко.
Сердце у Милавы встрепетнулось, забилось раненой птахой.
– Сыночек, - вымолвила, - ты ли, родимый?
– Мама, мамочка! Забери меня отсюда, холодно мне здесь, голодно!
Милава протянула руки. Подкатилось, росточком - с малого дитя. Милава ладонями нашла головку, погладила мягкие волосы. Ох, как у отца вьются, подумала. Её косищи были красными да жёсткими, как старые перья, а тут ровно шерсть у ягнёнка.
– Потерпи, сынок.
– Мерзну, мама! Согрей!
Прижался сильнее. Милава обхватила дитя руками, как крыльями обняла.
– Посмотри на меня, мама! Одним глазочком погляди, а и на тебя дай полюбоваться!
– Нельзя, сыночек. Нельзя, горошек.
Заплакал тоненько. Дрогнуло сердце у Милавы. Потянула она плат с головы - ну, подумала, одним глазком гляну, другой сожмурю.
Не успела. Наполовину стащила, как кинулось ей в голову что-то липкое, темное, сбило с чурбана, стиснуло грудь железным ободом… да вдруг разжало когти, отползло…
Милава, ошалев, поднялась на локтях. Разобрала в темноте, как окудник колотит своей палкой какой-то колоб, будто из грязи да костей
замешанный, гонит его в дыру, что в стене ямы распалась. Помутнело в голове.– Лезь из ямы, дура-баба!
– шатуном ревел окудник.
– Прочь! Прочь!
Милава спохватилась. Подобрала подол, выбралась, едва разбирая лестничку в темноте. Сердце заходилось.
Так и встала на четвереньки, помотала головой, отдыхиваясь. Вдруг - хлестнуло по хребту, болью прожгло. Милава ахнула, выгнулась.
– Дура! Дура! И себя чуть не сгубила, и меня подвела! Вот правду говорят, волос долгий, ум короткий! Один вред от вашего племени! Прочь ступай, чтобы глаза мои тебя не видели!
Так буйствовал, а Милава молчала, пожималась, а потом глухо, по-бабьи завыла, кусая длинные рукава.
Окудник замолк. Помог на ноги подняться, сунул в руки бархатный лопух.
– На-ко. Утрись.
– Молвил сердито.
– Нечего выть. Домой ступай теперь, да перво-наперво в баню. Омойся. Одежду, что на тебе сейчас, сразу в печи спали.
Милава опустила голову, кивнула. Уже когда у котла стояли, насмелилась спросить:
– Нешто это и правду сыном моим было?
Окудник почесал щеку.
– В огонь надо, - отозвался непонятно, - огонь очищает, слободит. Земля в себя забирает, переламывает, загнивает. Покою не даёт.
Холодно стало в груди у Милавы, тесно. Сыночка своего она земле-землице отдала. Вот, значит, как.
– Ступай, - поторопил окудник.
***
С той поры не стало ей сна. Как ночь, так чудилось ей в углу копошение. Ворочался там глиняный ком, царапал дерево домашнее ломаными косточками, шелестел:
– Мама, мамочка… Холодно мне, голодно…
Забывалась только с рассветом.
Соломушка охала, причитала, но язык не распускала. Про окудника молчала. Понимала: прознай люди саженого, горько им обоим придётся.
Милава с лица спала. Ела только яблочки, дома днем не сидела, в сад выходила. Лежал там пруд, старый, тихий, для утехи выкопанный. Глубокий, с темной непроглядной водой. Милаву он страшил, близко не подходила. Посиживала на берегу, опускалась в высокую траву. Томилась.
Мужа не было, а кроме него, никого Милава не помнила. Нянька баяла, с пожара саженый её вынес, в беспамятстве. На красу польстился, за себя взял. Побаловался, да после сына отступился.
Винил, что сына не сберегла.
Милава и ответить не могла - прав был.
Что за жена она теперь? Ветошь, за ограду кинуть да забыть.
Вечером пришла к забору, села на скамейку, между кустами смородиновыми. Опустила голову на руку, задумалась, соловьев заслушалась. Тихонько скрипнула калитка и нянькин голос проворчал:
– Гулять гуляй, а жену не забывай! Ишь, бесстыдник! Как опросталась, так нелюба стала! Ума хватило взять, ума нет удержать. Где это видано, чтобы птицу с конем вязали?! Его вина, а ее карают!