Сияние Каракума (сборник)
Шрифт:
— Ай, язык без костей! — улыбаясь и хмурясь, махнула рукой старушка и пошла в дом.
А Сурай от души хохотала, забыв все свои горести.
Вели-ага налил чаю.
— Ну, пей, дочка! И рассказывай — что у тебя там случилось?
Сурай подробно рассказала ему, как она училась у Екатерины Павловны играть на рояле и не думала, что у неё хороший голос. А прошлой зимой после уроков, когда все разошлись по домам, она осталась в классе одна, потому что дежурила и должна была кое-что прибрать. И вот она запела что-то, и ей понравилось, как в пустом классе и в коридоре голос её раздаётся гулкогулко. Тогда она громче запела, во весь голос. И вдруг видит — в дверях стоит Екатерина Павловна и смотрит
— Это ты тут поёшь?
Сурай испугалась.
— Простите, Екатерина Павловна! Я больше не буду. Я думала, все ушли…
А Екатерина Павловна улыбнулась. Она хоть и строгая, а добрая.
— Нет, дружок, ты мне ещё что-нибудь спой. Только пойдём к роялю. Я буду тебе аккомпанировать. А ты не стесняйся, пой во весь голос, как тебе хочется…
И она вошла в класс, села за рояль, а Сурай стала петь. И под рояль-то, оказывается, легче петь и голос звучит ещё лучше. Она спела три песни. Екатерина Пав-ловна встала и чуть не со слезами обняла и крепко поцеловала её.
— Ах, моя милая! Да у тебя же такой голос, что тебе непременно надо поехать в Ашхабад в музыкальную школу, потом в Москву в консерваторию. Ты будешь настоящей оперной певицей.
— Да неужели же так?..
Екатерина Павловна посадила её рядом с собой и долго говорила о том, какое это счастье иметь хороший голос, что она сама когда-то мечтала быть певицей, училась в консерватории, потом простудилась, потеряла голос и окончила консерваторию уже по классу рояля.
— Да, моя милая, голос надо беречь, не кричать, не простуживать горло. И мало иметь хороший голос, пало быть ещё очень культурным человеком, всё понимать, всё чувствовать, а главное — упорно трудиться, добиваться совершенства, только тогда твоё пение будет доставлять людям радость. Вот кончишь десятилетку и поезжай в Ашхабад. А пока я тебя буду учить.
И она дала Сурай две книги: одну про Шаляпина, другую про Нежданову, чтоб Сурай знала, как они учились и добивались славы.
— Да что же тут плохого? — нетерпеливо перебил Вели-ага. Рассказ Сурай взволновал его. — Разве ты ещё не кончила десятилетку?
— Кончила, Вели-ага, вот уже неделя, как кончила.
— Э, так бы и сказала!.. Так в чём же дело? Что плохого-то? Раз у тебя такой голос и ты кончила десятилетку, так и поезжай с богом в Ашхабад, учись себе и людям на радость. Денег, что ли нет? Так я дам тебе.
— Нет, Вели-ага, всё есть, но мама не пускает, не хочет, чтоб я училась петь.
— Э, Дурсун!.. Да что она понимает! — махнул рукой Вели-ага. — Дома она сейчас?
— Дома, спит на веранде.
— А-а! Ну пусть спит. Выспится, добрее будет. А мы с тобой посидим, попьём чайку, а как схлынет жара, пойдём к ней Двоих-то нас она авось не осилит.
Эти слова долетели до ушей Набат. Она высунулась в окно и спросила:
— Это куда же ты собираешься?
— Да к Дурсун хочу сходить, попробовать, что у неё за плов сегодня.
— К Дурсун?.. А забыл, что за тобой должны приехать? Вон уж пятый час…
— О, верно! — вдруг вспомнил Вели-ага и почесал затылок. — А у меня ещё и струны не натянуты. Ну ничего, дочка, завтра поговорим с Дурсун. Авось ничего не случится. И она будет жива, и мы будем живы.
Он допил уже остывший чай, взял дутар и стал натягивать струны. Сурай смотрела на его большие узловатые руки и чувствовала себя победительницей.
«А я-то ревела!.. Надо бы сразу к нему, тогда и Екатерину Павловну не пришлось бы беспокоить, и с Анка-ром был бы совсем другой разговор…»
— А вы далеко уезжаете? — спросила она.
— Да нет, в город. Из радио просили, чтоб выступил вечером. А я не люблю этого дела. Ну что это? Сидишь вдвоём с диктором, поёшь в какую-то коробочку. Я люблю, когда народ перед тобой и ты
видишь по глазам, как твоя песня отдаётся в их душах. Это и тебе жару поддаёт, у самого сердце загорается, и песня несёт тебя, как хороший скакун. А тут что? Коробочка и коробочка.— Ой, а по-моему, одному лучше, при народе страшнее.
— Э, нет, дочка! Народ — это жизнь! И песня-то для него же поётся, чтоб он духом креп и к правде и свету стремился. И прямо тебе скажу: кто не любит народ, тот не певец. Екатерина Павловна верно тебе говорила: песня — великая сила. Что это за сила, не знаю, не могу сказать, а есть она. Я с детских лет её чувствовал. И тоже верно она тебе говорила: дело не только в голосе. Был один такой бахши. Голос у него был здоровенный, как у быка. А что он? Ревёт и ревёт. В ушах трещит, а сердце холодное. А был один старичок — небольшой, щуплый, и голос-то у него от старости с хрипотцой уже стал, а он сядет, возьмёт дутар, вскинет голову, запоёт — и ты уж не знаешь, где ты. На земле ли, на небе ли? Весь дрожишь и глаз с него не спускаешь, глядишь, как на чудо какое. Вот это певец был!.. Я только раз его слышал, ещё мальчишкой, когда в голодный год ездил с отцом в Теджен за хлебом. Мы перед вечером сидели в чайхане, пили чай, и он пришёл, а за ним весь базар. Он сел и запел…
К воротам подъехала легковая машина, и одновременно из дома вышла Набат, торжественно неся в одной руке серый пиджак, в другой кудрявую папашу. Вели-ага нехотя встал.
— Э, будь им неладно! Как хорошо сидели-то!.. Уж, видно, до завтра, дочка. Скажи Дурсун, чтоб дома была.
Он надел пиджак, папаху, взял дутар и пошёл к воротам. Сурай вместе с Набат проводила его и пошла домой.
Дома она застала большую компанию. На веранде, склонив головы, Аман и Байрам играли в шахматы, Дурсун и жена Амана Сэльби, учительница местной школы, накрывали на стол, а Гозель в новом шёлковом платье крутилась то вправо, то влево, то поворачивалась спиной, показывая обнову толстой Умсагюль, которая, видимо, только что пришла.
Сурай слышала, подходя к веранде, как Аман, не отрывая глаз от шахмат, спросил Умсаполь:
— А что ж Анкар-то не пришёл?
— Ай, да кто его знает! Он весь день нынче в хлопотах, то с полеводом, то с председателем. И сейчас опять ушёл к председателю.
— В работу входит, — задумчиво сказал Аман, передвигая коня.
Но ни шёлковое платье Гозель, переливавшееся розовато-нежными тонами в лучах заходившего солнца, ни этот разговор об Анкаре уже нисколько не отозвались чем-то обидным и тяжёлым в сердце Сурай. Она весело вбежала на веранду, поздоровалась с Умсагюль и с живым интересом стала рассматривать новое платье Гозель.
А через полчаса, когда все уже сидели за столом, пили чай и беседовали, она включила радио. На веранду, как ветер, ворвалась широкая, хватающая за душу песня, и все сразу притихли. Это пел Вели-ага.
— Ай, боже мой! Как он поёт!.. — с умилением, покачивая головой, проговорила Дурсун, когда Вели-ага кончил петь. Пение старого бахши всегда сильно волновало её не столько своим мастерством, в котором она мало что понимала, сколько тем, что оно неизменно напоминало ей о покойном муже, о молодости и ещё о чём-то далёком и прекрасном.
— Вот когда-нибудь включим радио, — весело посмотрев на Сурай, сказал Байрам, — и услышим голос народной артистки Сурай Сарыевой.
Он не знал ещё, что Дурсун-эдже не хочет, чтоб её дочка училась пегь, и очень удивился, когда увидел, что шутка его произвела самый неожиданный эффект.
Дурсун-эдже вдруг сразу изменилась в лице, как будто испугалась чего-то, бросила быстрый, беспокойный взгляд на Умсагюль и, нахмурясь, резко оборвала Байрама:
— Ай, брось болтать чего не следует! Ну что говорить о том, чего никогда не будет?