Скандальная молодость
Шрифт:
Сейчас у жизни уже не было тех механизмов, которые можно было весело разобрать. Ни в одной из фигур, которые двигались энергично, как на слишком ярко освещенных подмостках, не было ничего загадочного; осталось только механическое движение, предсказуемое или в худшем случае просто непонятное для его старчески спутанного сознания. И он, испытывавший ужас перед пиетизмом, убежденный в том, что дух природы наилучшим образом выражается в преступлении, должен был согласиться жить, смирившись с рабской подчиненностью правилам и с тем, что люди, стараясь скрыть свою несчастливость, называют человеческим пониманием.
Как ни мучительно, но у него создалось впечатление, что единственным настоящим приключением в его жизни останется именно это, а прежние метания между
Ничто больше не могло быть спародировано. Не было и — хотя он напряженно искал — ни единого проблеска комизма.
Однажды он сидел перед целым миром чахлого кустарника, отвесных скал и сухого дрока, и мир этот казался отрезанным под корень, как и его язык. Не слышно было ни звука, и непонятен был смысл равнин и отмелей. Все выглядело состарившимся, утратившим желания, наполненным дьявольскими машинами, словно брошенными человечеством, забывшим о своем аде. Сдвинув шляпу на глаза, Парменио, казалось, спал; на самом деле он внимательно слушал, как одни его животные выходят из дома, а другие возвращаются издалека: может быть — воображал он — с его любимого маяка в Пунта Маэстра.
Он знал, что в тот день тростник из коричневого становился бесцветным, на месте крестьянских усадеб вздымались в небо скопления окаменелостей, в прудах, из которых спустили воду и превратили их в каменные карьеры, задыхались кефаль и угри, и даже серебристая чайка кружила в воздухе, не зная, куда же ей лететь; но По становился p'en d’angei, то есть гигантским, приобретая за Бузе ди Бастименто и Бузе ди Сорокко величие моря.
Там, внизу, человек, такой же, каким когда-то был и он сам, пробивался, одинокий, словно дельфин или караван кочевников, вперед, как рыжие цапли, взлетающие с полян в чаще леса.
Птицы спускались с крыш и с деревьев. Собаки, кошки и другие земные твари тоже подходили ближе. Дзелия подумала: это напоминает толпу, которая собралась под балконом королевского дворца, а король погружен в раздумье, и толпа ждет какого-то знака. Уважая молчание Парменио, толпа быстро заполнила двор; вытянутые шеи, напряженные уши — все выражало уверенность в том, что эта человеческая фигура со сложенными на животе руками и скрещенными ногами скоро должна свистнуть.
Из-под шляпы Парменио донесся какой-то звук. Хотя он походил на всхлипывание, толпа оживилась.
«Одно слово», с иронией повторил про себя Парменио, почему другие всегда просят у нас одно слово?
Но сейчас, правда, это было справедливо. Тем единственным, кто ждал его, кто был исключением из человеческого невежества, отправившего его в ссылку, он обязательно должен был дать какой-то знак. Невыразимо комичный. Такой, что мог бы уничтожить солнце заклинанием вселенской насмешки.
— Дорогие, подлые друзья, — начал он.
Он отбросил шляпу. Показал лицо, постаревшее на десятки лет, напряг горло: вены на шее стали фиолетовыми, глаза, казалось, вылезали из орбит. Надеясь на чудо, он подумал о Боге, потом о Био. Разочарованный, он попросил память вернуть ему какую-нибудь из тех гармоний, которые в прошлом удавались ему с таким блеском. И память откликнулась на его просьбу. Ему явились ясные партитуры, которые он мог просмотреть, как дни своей жизни, и которыми мог распоряжаться. Сейчас, мысленно повторял он толпе, сейчас иду. Он привел в порядок ноты и начал воспроизводить их с тем счастьем, с каким некогда воспевал деревья, усеянные воробьями, убежденный в том, что они прекрасно его понимают. Никогда еще они не понимали меня так хорошо, сказал он себе.
Почему же в таком случае толпа боялась? И все бежали в те же деревни, из которых никогда больше не вернутся? Не в силах понять это, он смотрел, как пустеет пространство вокруг. Во дворе не осталось никого. Озираясь по сторонам, он встал, взгляд его случайно упал на зеркальце родника, и он увидел свое отражение. Он увидел, как его руки, такие тощие, что пальцы казались когтями, мелькают
в воздухе, словно обезьяньи лапки.Он общался, но жестами: отчаянными, испуганными.
Когда-то он возил Дзелию в Парму, Реджо и другие города. Сейчас он позволял, чтобы возили его. Роль взрослого исполняла Дзелия, он же был ребенком.
Поездка в Парму заканчивалась в Остерии Вдовцов Терезы Фрески на Страда Фарина. Тот, кто потерял жену или возлюбленную, или тот, у кого их никогда не было, кто как бы родился вдовцом, мог садиться за столик: строльги предсказали, что рано или поздно в остерию войдет прекрасная женщина, чтобы выбрать одного из них, и они найдут свою половину. Но никто никогда так и не встал и не воскликнул: это она!
Парменио, сидя немного в стороне, разглядывал жестяную вывеску, изображавшую голубку, которая держала в клюве ленту с надписью: «Надеяться и ждать». А Дзелия внимательно разглядывала отдыхающих горожан, ломовых извозчиков без телег, последних трубадуров, улыбающихся самим себе. Они были отмечены той старостью, которая забывает происходящее с той же скоростью, с которой проходит время. «Голубка» скрипела, входили все новые и новые вдовцы и занимали свои привычные места. Единственными женщинами в заведении оставались Дзелия и Тереза Фрески, которая платила строльгам, следила, чтобы графины были наполнены вином, и напоминала:
— Пейте, вдовцы, за приход голубки.
А приходили только дни и месяцы.
Это случилось в январе. Днем.
Странным образом почти все места в остерии уже были заняты, и вдовцы мирно дремали над своими стаканчиками. Но не Парменио. Он смотрел на дверь, зная, что вот-вот произойдет. Жестяная голубка скрипнула около трех. Створки двери распахнулись, чтобы впустить пришедшего: тень, упавшая извне, отличалась изяществом, угадывались шляпка и пышное платье, туго перехваченное на стройной талии. Тень, в свою очередь, отбрасывала более мелкие тени. Две руки ласково дотронулись до стекол.
У всех бешено забилось сердце. И каждый вообразил, что избранник — это именно он. Удлиняясь, тень, казалось, останавливается то у одного, то у другого, но на самом деле она продолжала движение, скользя между ножками стульев. Остановилась она у столика Парменио. За ней никто не вошел. Парменио все равно встал и с жесткой улыбкой огляделся; на плечах его больше не было груза ни прошлого, ни будущего. И он казался живым воплощением мужской красоты. Она придавала силу и яркость его фантазиям, дарила ту свободу, которую он искал.
— Посчастливилось тебе, Парменио, — сказали вдовцы. — Не забывай нас.
«Да, друзья», — подумал Парменио, уходя все дальше и дальше; он держал Дзелию за руку, и его окружала тень, которую теперь отбрасывала его прямая фигура.
Дзелия никого не увидела и снаружи.
Не было ничего, кроме маленькой площади, белого солнца между редкими сугробами, карет в ожидании пассажиров. Но он по-прежнему видел ее и шел за ней. Он ускорял шаги. На каком-то перекрестке она исчезла. Через мгновение он снова увидел ее справа, на прямой и длинной улице, на которую из садов склонялись ивы. И тогда он неожиданно бросил Дзелию: отпустил ее руку и побежал. Он исчез вдали, на залитом солнцем лугу.
Дзелия прошла улицу до конца, и только много лет спустя, вспоминая этот день, поняла, что бывают мгновения, когда, в силу некоего непостижимого закона, мы не можем видеть смерть или ее тень, даже когда она идет перед нами всего в нескольких шагах.
Время легенды кончилось.
II
О некоторых периодах в жизни, которые длились по несколько месяцев, мне нечего вспомнить, кроме того, что надо было ходить в форме.
Это был «пунктик» Приютов для малолетних, как светских, так и церковных: от Пьяченцы до Дельты. Их называли «Ветви», очевидно, потому, что система коррупции в них была чрезвычайно разветвленной. И они были похожи на те самые паразитические годы, с 11-го по 14-й, которые, не имея своего лица, прятались в одежды буржуазии и прикрывались ее знаменами.