Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Бии переглянулись: помнит по имени — вот диво!
— И наконец, готовьте посла, которому по силам — дальняя дорога и русский язык, по плечу — великая честь и государственная забота.
Мурат-шейх как бы замялся:
— Кого советуете? Будет ли совет, кого послать?
— Оразан-батыра, господин шейх! — ответил Гладышев с внезапным новым ожесточеньем в напряженной тишине. Затем добавил, пожав плечами: — Есть среди вас один человек… Вы его все знаете. И мне стыдно, что вы, зная его, спрашиваете меня, кто этот человек…
Мурат-шейх низко поклонился, сидя на поджатых ногах, улыбаясь себе в бороду.
— Спасибо, туре. Не гневайтесь,
Гаип-хан закрякал, захрюкал, хлопая себя ладонями по ляжкам, и захохотал:
— А помнишь ли, Мамап-бий, кто первый предсказал тебе твою дорогу, когда ты еще не сел на коня?
— Никогда не забуду, хан наш, — отвечал Маман.
— Так вот, чтобы не забылось… — продолжал Гаип-хан, распаляясь от собственного, всем видимого, гроз ного величия, а еще более от тайного незримого лукавства. — Чтобы помнилось… и во исполнение святого завета… нашего друга, твоего отца… положить конец кровной мести — раз и навсегда… Быть по сему!., даю тебе великую волю… Чует мое сердце, вижу насквозь: опаздывает Рыскул-бий не к добру. Мой тебе указ: заметишь опять баламутство, раздоры-разборы… не прощай и не мешкай, лети, как ангел Азраил, карай на месте моим именем, именем своего хана! Полно нам срамиться перед друзьями, у них на глазах… Пора браться за ум. Я велю! Я сказал!
Маман встал и поцеловал полу ханского халата.
— Слушаю покорно, хан наш.
А бии все разом поклонились в знак того, что вняли указу и указ велик.
Гаип-хан, громко пыхтя, развалился на подушках, премного довольный. Все видели, как он обвел вокруг пальца русского туре, сколь тот ни крут, сколь ни проницателен. Все видят: русский туре молчит, греет руки у очага, жмется, как прирученный зверь…
Хан хлопнул в ладоши и кивнул слуге, возникшему у двери. Подали новое угощенье — очередного барашка. К мясу русский едва притронулся, что было бы огорчительно, если бы не означало, что он усмирен; гость все пил да пил чай, как будто заливал в груди неугасимый огонь. И пока он пил чай, Гаип-хан успел шепнуть Мурат-шейху:
— Ежели расширим свое ханство — это же счастье. Не так ли, шейх наш?
— И покойнику хорошо, когда могила просторна, хан наш, — ответил Мурат-шейх.
Мало того… Гость поднялся с места и надел шапку. Он загодя предупреждал, что к ним — на один день. Но напоследок он сказал хану, сказал со значеньем, отмечая главное, что услышал в доме хозяина:
— Спору нет, это истина: народ, который живет в распрях, никому крепким другом быть не может.
А далее милостиво и почтительно принял дары Гаип-хана тайному советнику Неплюеву — бобровые шкурки отмепнейшей красоты, с серебряным отливом, и шкуру барса…
По дороге Гладышев заехал в аул Мамана — повидаться с двумя русскими, отставшими от Бородина. Взять их с собой, как собирался первоначально, поручик не мог, но те и не просились с ним, им жилось тепло и сытно, они не спешили. Одним из двоих был поп-расстрига с лиловым носом. Он балякал по-татарски и с готовностью обещался Гладышеву пособить черным шапкам писать клятвенное письмо. Другим оказался не то башкир, не то мещеряк со Среднего Поволжья, из купцов…
Митрий-туре ночевал у Мамана, а утром пустился в путь, сказав Маману на прощанье:
Тебе открою, почему я тороплюсь. Дело нечисто. Больно широка, как я погляжу, задница у Гаип-хана. Садится, шельма, на два стула. Я предуведомлял тебя, помнишь: могут появиться в ваших палестинах тайные нарочные.
Появились…— Джунгарские!
Так точно, сударь. И, по некоторым данным, Га-ип-хан согласился их принять — в надежде получить от Голден-Церена письменное послание. Оно ему обещано, это факт! Интересно мне, как далеко дело зашло… Вот какая петрушка.
— Хо! — вскричал Маман радостно. — Значит, вы далеко не уедете?
— Послушай, а что, если на этот раз приедет унтер-офицер Гордеев Филат? Хороший человек.
— Нет, — ответил Маман по-русски. — Не бросай… не бросай.
Гладышев молча усмехнулся и сел в коляску рядом с Мансуром Дельным. Маман вскочил на коня. За дальними холмами ждали джигиты, правда всего двое, а не десятеро, как накануне, — проводить… Но Гладышев велел вернуть их домой.
— Не следует… Это слишком заметно. А кроме того, милый ты мой, там, где я езжу, меня охранять — полка не хватит.
Рыскул-бий прибыл в ханский аул утром, как ему было назначено. И обнаружил, что гость уже отбыл. Обошлось дело без кунградцев. Тщетно убеждали почтенного бия, что ошибся гонец, спутал вечернюю зарю с утренней. Рыскул-бий не сомневался, что виной всему — козни ябинцев, хотя чьи тут козни, всем было ясно, никогда еще не было так ясно. Не задумываясь, он собрался уезжать, отказавшись от саркыта — угощения со стола почетного гостя.
Но затем Рыскул-бий остыл, узнав, что сказал русский офицер про виселицу и петлю для гнусного мясника, — кажется, еще не повешенного? Узнал Рыскул-бий и то, какую власть дал Маману Гаип-хан, уподобив ее власти ангела Азраила… И задумался.
Маман держался неожиданно, необъяснимо. Он встречал Рыскул-бия в ханском ауле, и у Рыскул-бия похолодело в груди, когда он увидел Мамана не на сером гунане, а на гнедом белоногом иноходце Оразан-ба-тыра. Но Маман на приличествующем расстоянии придержал коня и сошел на землю, приветствуя старшего, как будто меж ними не было самой крайней, кровной вражды. Рыскул-бий, ошарашенный, также сошел с коня со словами:
— Долгих лет тебе, сын мой, будь счастлив… Позднее, за саркытом, которого все же отведал
Рыскул-бий, в привычном споре, когда бии опять распоясались, хвастая заслугами своих родов, подстерегая и кусая каждый каждого на каждом слове, Маман был примерно скромен. Он молчал и слушал, но когда заговаривал, спор стихал.
Народ — это одно большое дерево, говорил Маман. Роды — это ветви, а корни — бии! Это дерево вечное, но если надколется ветвь или подгниет корень, будет ли оно так зелено, та ли будет красота? И еще говорил Маман, что засохшие сучья следует отсекать, иначе они зачервивеют, и ни один дятел не выберет из дерева всех древоточцев. Слова его звучали веско и загадочно: скорлупа жестка, зерно терпко и мясисто. Но не было в них ни угрозы, ни издевки, а тон — вроде бы вопросительный. Казалось, юноша, не лишенный ума и воспитанный в строгости, ищет мудрости большей, мудрости истинной у белобородых.
Рыскул-бий и сам не помнил, как растрогался ни с того ни с сего и как вырвалось у него из души:
— Сын мой… ум старца — озеро без дна, с высокой волной. Кто поглупей, утонет, а поумней — уплывет далеко. Иные безусые утешаются, что старики учат, учат да спать лягут. Это недоноски. Но пока мы поймем и покуда обнимем друг друга… озеро высохнет… никого из нас, сивых, в живых не останется.
И в эту минуту, глядя на Рыскул-бия, многие подумали: упаси боже, неужто старый беркут сломлен?