Сказка 1002-й ночи
Шрифт:
Мицци Шинагль мало что понимала из говорящегося и происходящего в зале суда. Время от времени все казалось ей безобидным — еще безобиднее, чем когда-то в школе. Ведь она припомнила, что нечто похожее уже разыгралось некогда в школе, в начальной школе. На уроке ее вызывали, она поднималась с места, но оказывалась в состоянии ответить не на все вопросы, а только на некоторые. Услышав особенно трудный вопрос, просто-напросто замыкалась в себе. В горле стоял ком, слезы выступали на глазах, ей приходилось сморкаться в платочек, а веки, разъеденные солью слез, горели, как обожженные. И вот теперь то же самое повторилось в суде. Она плакала, часто замолкала, в отчаянии и смущении отвечала «Да!», когда прокурор заманивал ее в очередную ловушку, и отвечала «Нет!», когда защитник бросал ей спасательный круг. Удивляло ее лишь одно — неумолимая жестокость мужчин, всего загадочного мужского пола как такового, который она, между прочим, как ей казалось, совсем неплохо успела
Защитник Лиссауэра спросил своего клиента:
— Как часто Мицци Шинагль требовала от вас крупные суммы?
— Самое меньшее, раз в неделю, — ответил тот без запинки.
— А почему вы должны были снабжать ее деньгами? — Лиссауэр молчал понурив голову. — Отбросьте ложный стыд? Потому что иначе Шинагль отлучила бы вас от ложа, не так ли?
Лиссауэр горько вздохнул.
— Это неправда! — пронзительно выкрикнула Мицци, но у отчаяния неприятный голос и его так просто спутать с голосом отъявленной лжи.
Для госпожи Жозефины Мацнер этот день стал самым главным в жизни. На вопрос о семейном положении и профессии она ответила:
— Не замужем, кассирша.
— Зарегистрирована как содержательница публичного дома на Виден, — поправил председательствующий.
Неблагодарность, одна только черная неблагодарность в ответ, заявила госпожа Мацнер. Ко всем девицам она относилась с одинаковой добротой. Тут госпожа Мацнер заплакала. Она не просит у высокого суда ничего. Ничего, кроме своих денег. Она просит о снисхождении. И все же фиолетовые страусовые перья, приколотые в этот день к краю шляпы булавкой в форме лилового попугая, покачивались самым угрожающим образом. И острые булавочные иглы справа и слева сверкали весьма недвусмысленно. На левой руке тяжело и многозначительно повис раздувшийся ридикюль из светло-голубого шелка. В мочках ушей блестели бриллианты.
— Можете идти! — сказал председатель суда, оборвав ее на полуслове. До госпожи Мацнер, опоенной и одурманенной отзвуком собственных речей, это дошло не сразу. — Достаточно! Можете идти, — повторил председательствующий.
Она наконец поняла, низко поклонилась, вновь встала во весь рост и выкликнула:
— Только о снисхождении!
После чего вышла не глядя по сторонам.
Инспектора Седлачека тайно предупредили высокие полицейские инстанции, что он обязан не раскрывать тайну происхождения денег Шинагль. Он поведал суду — и на душе у него при этом немного потеплело, — что по роду своих профессиональных занятий обязан был с давних пор наблюдать за обвиняемой. И считает, что речь в ее случае может идти не об осознанном преступлении, а о преступном легкомыслии.
Сумма, на которую претендовали потерпевшие в качестве вознаграждения за понесенный ущерб, составила в целом 24 тысячи гульденов. Адвокат Мицци Шинагль заверил суд в том, что его клиентка может выплатить только те 15 тысяч, которыми на данный момент еще располагает. Тем самым он спас для нее 5 тысяч на жизнь и, понятно, не забыл о собственном гонораре.
Тем не менее ее посадили. Лиссауэр был приговорен к трем годам каторги, Шинагль получила шестнадцать месяцев тюрьмы.
Она разрыдалась. Шесть месяцев, год, десять лет или пожизненное заключение, — это ей было сейчас безразлично. Защитник пообещал ей сделать все возможное для досрочного освобождения.
— Да не надо мне этого, — возразила она.
На долгом пути из суда в тюрьму она уже не плакала. В коридоре пахло сырым грязным бельем, помоями и баландой со дна котла. В маленьком помещении ее раздели, поставили на весы, измерили рост. Сестра милосердия принесла ей синий тюремный халат. Мицци надела его. Равнодушно понаблюдала за тем, как другая монашка тщательно упаковала красивый темно-синий английский уличный костюм, высокие ботинки на пуговках с лакированными носами и розовый ридикюль в картонную коробку и прицепила к ней жестяной номерок. Ей велели сесть спиной к двери. Мицци услышала, как отворили дверь, но обернуться не осмелилась. Нечто железное, лязгающее и бряцающее, приблизилось к ней сзади, теплая рука и холодный металл прикоснулись к ее голове одновременно. Она пронзительно закричала. Монашка взяла обе ее руки в свои.
По помещению клочьями и прядями полетели ее пепельно-белокурые молодые волосы. Голому темени сразу же стало холодно. Шпильки и гребни забрала монашка.
Ей принесли синий чепец, велели его надеть. Она огляделась по сторонам в поисках зеркала, но такового не обнаружила. Это ее поразило. Мицци велели встать, и она поднялась с места. Повисла на руке у сестры милосердия, сандалии Мицци застучали по каменному полу тюремного коридора. Звякнули ключи. Тусклый свет сочился из редких, высоко расположенных люков; слышно было, как где-то щебечет птица.
Камера № 23 была пуста, хотя в ней и стояли две койки.
— Выбирай, детка, — сказала сестра.
Никакого
другого утешения предложить она не могла — только право выбора между двумя койками, левой и правой. Мицци Шинагль упала на левую. И тотчас заснула.Через час ее разбудили. Появилась соседка по камере. Магдалена Кройцер, бывшая акробатка на канате, а в последнее время — владелица карусели в Пратере, о чем она не преминула сообщить товарке по несчастью.
И через два дня после суда у госпожи Мацнер оставалось достаточно поводов для ликования в связи с внезапно обрушившейся на нее славой. Она еще была наполовину в тумане после участия в многодневном процессе, она вспоминала допросы, показания и собственный призыв к милости судей, исполненный великолепия и великодушия, и все же уже начала смутно, сбивчиво и тем не менее радужно грезить о будущем. Но общественного внимания — и упоения, которым оно оборачивалось, — хватило лишь на два дня, потому что ровно столько продолжили писать о сенсационном процессе — да и то во все более коротких заметках — газеты. Госпожа Мацнер, не скупясь, скупала всю периодическую печать. Соседи и знакомые также снабжали ее газетными вырезками. Но на третий день, словно по мановению злого волшебника, газеты как воды в рот набрали: во всяком случае, о брюссельских кружевах они больше не упоминали. Сколько газет ни накупила госпожа Мацнер в этот день, нигде не нашлось ни словечка, напоминающего о процессе хотя бы отдаленно. Госпоже Мацнер почудилось, будто она ступила в замкнутый круг, со всех сторон на нее навалилась пугающая тишина, какая, бывает, царит на кладбищах и, может быть, еще в подземельях. Нет! Не сама она ступила в порочный круг зловещего безмолвия — ее туда втолкнули силком! Госпожа Мацнер испытала ужас и тоску, одолевающие всех, кого бросили или предали: сначала озадаченность, удивление, ничегонепонимание и обманчивая надежда на то, что всего лишь видишь страшный сон, потом болезненное осознание того, что все происходит наяву, потом горечь, бессилие и наконец потребность отомстить. Она спрятала оскорбительные для себя, ровным счетом ничего не говорящие газеты, чтобы они не попались на глаза какой-нибудь из ее девиц. Спустившись вниз, в переулок, постояла некоторое время у ворот, чтобы набраться сил и принять гордую осанку, не оставлявшую ее на протяжении последних недель, тогда как теперь она вдруг заподозрила, будто выглядит сломленной и согбенной. Прежде всего нужно сделать так, чтобы о ее драме нельзя было догадаться по внешнему виду. Она пошла по лавкам за всяческими покупками, хотя, строго говоря, ей ничего не было нужно. Что-то заставляло ее глядеть на людей с исполненным подозрения любопытством: уж не от них ли исходит та мертвенная и ненавистная тишина, которая правит бал в газетах. И крендельки ей не требовались — аппетит у нее давно пропал и она думала, что никакой кусок никогда больше не полезет ей в горло. И крючки были ни к чему — перешивать старые платья она не собиралась. И пуговки для ботинок, и лента на корсаж, и гребень, и лесные орешки. Но она приобретала все эти вещи, возводя вокруг себя целые баррикады из покупок, завернутых в газетную бумагу, в «беспринципную» и предательскую газетную бумагу. Взгляд ее упал на кулек, в который завернули орешки: жирным шрифтом там значилось: «Процесс о брюссельских кружевах». Прошло три дня — и в эти газеты уже заворачивают орехи! Нетрудно представить себе, какая участь ожидает газетные листы в дальнейшем! Висеть им, разрезанным на ровные восьмушки, пачками на гвоздике в уборных — в каждом кафе, в любой пивной.
Госпожа Мацнер еще пыталась разговаривать с продавцами в своем всегдашнем снисходительно-высокомерном тоне. Но ей уже казалось, что былой уверенности, автоматически вызывающей ответное уважение, от нее уже не исходит. Да и впрямь люди начали разговаривать с ней не без фамильярности, и не заметить этого было просто нельзя. Профессиональные наблюдательность и чувствительность не давали ей возможности на сей счет ошибиться; госпожа Мацнер заподозрила, что стала теперь еще более незначительной особой, чем была до начала истории с брюссельскими кружевами.
— Ну вы же всего достигли, — сказал ей Эфрусси. «Всего», сказал этот человек. Наверняка он имел в виду только деньги…
Через несколько недель она мысленно подписала капитуляцию. Дела в заведении было уже не поправить. Шампанское она покупала теперь не у придворного поставщика Вейнбергера, а у Баумана на Мариахильфе. Да и зачем? Старые добрые клиенты практически перестали бывать в заведении. А если и появлялись, то казались ей сильно переменившимися, суетливыми, чуть ли не жалкими. Стали поблекшими и пожелтевшими копиями себя прежних. Клиенты подсыхали, лица и телеса не молодых уже девиц увядали, фрак тапера покрылся чуть ли не плесенью, обои неумолимо отслаивались от стен, диван жалобно стенал, стоило на него кому-нибудь хотя бы присесть, на поверхности зеркала множились слепые пятна, и даже уборщица Клементина Вастль уже страдала подагрой. Этому горю было уже не помочь. Госпожа Мацнер подчинилась суровому требованию времени. Она продала дом. Он стал дешевым филиалом «великосветского» заведения на Цольамтштрассе.