Сказка 1002-й ночи
Шрифт:
Пока доктор оставался в комнате, госпожа Мацнер держалась бодро. Но после его ухода в памяти у нее не осталось ничего, кроме упоминания о священнике. И добрый доктор показался ей вдруг обманщиком и лжецом, показался коварным вестником близкой смерти. Духовник, надо же! Она вспомнила о том, как первый раз пошла к причастию. «Иисусе!» — доводилось восклицать ей частенько. А также: «Иисусе! Господь наш! Святой Иосиф!» Но ничего особенного она при этом не думала и не чувствовала. Почему же доктор заговорил о священнике? Почему сказал, что звать священника пока не требуется? И если он произнес такое, то не означает ли это на самом деле прямо противоположное, а именно, что священника звать пора?.. Смерть? Может быть, она уже рядом?.. Но что такое смерть?.. Возможно, тоже своего рода причастие — только не в белом, а в черном.
Госпожа Мацнер, поев лишь немного перлового супа, заснула, и ей приснилось
Например, она спросила, не считает ли он, что ей суждено попасть в ад из-за ремесла, которым она всю жизнь занималась. А когда он спросил, о каком, собственно говоря, ремесле речь, то услышал в ответ, что она была владелицей дома на Виден. Не ухватив сути дела, он ответил, что домовладение грехом не является. Она сказала ему далее, что никогда не была замужем. Но и это, на его взгляд, не было грехом. Утомившись, она закрыла глаза, и священник подумал, было, что она уснула. Но она не спала и, несмотря на жар, сохраняла способность мыслить ясно и четко. Чудовищный страх перед смертью разогнал ее видения. Страх перед потусторонним прояснил мысли и взбодрил душу. В мире ее представлений, убогом и жалком, понятие вины и возможность избавиться от вины или хотя бы немного облегчить ее деньги были на протяжении всей жизни самым сильнодействующим средством личного искупления. Лежа сейчас с закрытыми глазами, она вполне трезво прикидывала, что прегрешение можно искупить приношением. Вся ее грешная жизнь, публичный дом и процесс, по результатам которого Мицци Шинагль была отправлена за решетку, мелкие, но несправедливые, а значит, и подлые вычеты, которые она время от времени делала из заработка девиц, да и все прочие грехи и грешки, перечисленные в катехизисе, грехи простые и очень простые, вроде, например, сплетен и богохульства, — да что там, всего не перечислить! Она уже, было, решилась объявить священнику, что оставляет все деньги на благотворительные и богоугодные нужды, выделив, однако же, для искупления прошлой вины некую часть Мицци Шинагль, которая наверняка осталась без средств к существованию. Да, вот именно, все деньги! И хотя банкир Эфрусси умер, она надеялась вновь наведаться к нему где-нибудь там, на небе, и, вопреки ее вечному недоверию к двойной бухгалтерии, наверняка должно было, полагала она, что-то у нее в банке остаться. Что-нибудь, пусть совсем немного! Правда, кое-что надо отложить на погребение. Похороны должны быть пышными, подумала она, и тут же уселась, опершись о подушки. Очень быстро и бегло, словно читая вслух нечто заученное заранее, она объявила святому отцу, что хочет оставить треть своих денег бедным, треть — церкви, треть — Мицци Шинагль. Завтра спозаранку она собирается пригласить нотариуса. Священник кивнул. Она спросила его со скрытым недоверием в голосе, сколько, по его мнению, могут стоить похороны по первому разряду, с четырьмя вороными. Это должны знать, сказал святой отец, в «Пьета», похоронном бюро, там можно выяснить. Он, во всяком случае, получает за заупокойную мессу не более гульдена, такова плата. Теперь она готова была умереть, и священник начал свое дело. «В покаянии и смирении признаюсь я в своих грехах», — звенящим голосом школьницы начала госпожа Мацнер.
Она вновь откинулась на подушки и тут же уснула. И проспала всю ночь спокойно и без снов. Утром проснулась бодрая, лишь с несколько повышенной температурой, как когда-то, до начала болезни, и преисполненная жаждой деятельности. Первым делом она велела призвать нотариуса, денег на это не пожалела, привратнице было позволено взять фиакр. Создавалось впечатление, будто госпожа Мацнер готовится к смерти с таким же энтузиазмом, как другие люди — к свадьбе или крестинам. Она распорядилась подать себе синий ночной чепец и ночную кофту с бледно-голубой оторочкой. В таком виде она приняла нотариуса.
Сначала она спросила у него, что может случиться с деньгами, находящимися в банке покойного Эфрусси, и нотариус успокоил ее: никакой опасности. Деньги в целости и сохранности. Тогда госпожа Мацнер, верная обету, принесенному прошлой ночью, потребовала, чтобы нотариус составил завещание под ее диктовку. Нотариус сделал предварительные пометки на листе бумаги, вынул чернила и перо из кожаной сумки и сел за стол. Первым делом он своим медленным, осторожным, каллиграфическим почерком
написал стандартную преамбулу завещания. Дойдя до цифр, он повернулся к госпоже Мацнер и спросил у нее:— А вам известны подлинные размеры вашего состояния?
Этого она не знала.
— Если говорить точно, — и нотариус еще раз пролистал бумаги, — тридцать две тысячи гульденов и восемьдесят пять крейцеров. Тысячу гульденов вы сняли у Эфрусси две недели назад.
— Сколько? — переспросила госпожа Мацнер.
— Тридцать две тысячи, восемьдесят пять, — повторил нотариус.
Такая куча денег — а ей приходится умирать! Да почему она вообще заболела? И не была ли вся эта болезнь страшным сном? Доктора… да что они понимают, эти доктора! Может, и не болезнь это вовсе, а всего лишь приступ испуга после скоропостижной смерти Эфрусси? Кто сказал, что она вообще должна умереть? Где это написано? А если она проживет еще двадцать лет или, хотя бы, десять — разве не хватит времени составить завещание?
— Вы уверены, господин нотариус? — спросила она.
— Совершенно уверен.
Она откинулась на подушки и впала в глубокую, очень глубокую задумчивость, тогда как нотариус ждал решения, терпеливо держа перо наготове — всего в сантиметре от листа гербовой бумаги.
Наконец она решилась. Выпрямившись, она сказала не без смущения:
— Если так, я хотела бы завещать только ту тысячу гульденов, которая имеется наличными у меня здесь, дома. Если понадобится, я впоследствии попрошу пригласить вас еще раз. На три части, господин нотариус, как сказано, на три части! Триста — бедным, триста — церкви, триста — Мицци Шинагль. А еще сто останутся на всякого рода издержки.
Произнеся это, она и сама не знала, о каких «издержках» речь, она заговорила о них просто так. Ей казалось, что упоминание о всякого рода издержках должно свидетельствовать об известной широте натуры.
— Всякого рода издержки, — повторил за ней нотариус. — Это надо расписать подробно. — И сам же предложил: — Похороны и памятник, — и эти два слова прозвучали на слух госпожи Мацнер, только что перед тем собравшейся, было, умереть, издевательски непристойно.
А он уже писал, этот нотариус, медленно, но неумолимо. Непроницаемы были его лицо, голова, фигура, думать он мог все что угодно, а мог и вовсе ничего не думать. Он был чиновником, он сам по себе был как бы неким закрытым учреждением. Кто знает, что там происходит в закрытом учреждении, в кайзеровско-королевской нотариальной конторе?
Госпожа Мацнер затаила дыхание. Она наслаждалась торжественностью происходящего — и, вместе с тем, собственной тайной уверенностью в том, что проживет еще очень долго. Только что она провела, так сказать, репетицию смерти. Весь мир — включая и вчерашнего святого отца — уже успел порадоваться ее кончине. Она одна знала, что еще, даст бог, поживет. И какой прекрасной будет эта жизнь! Жизнь заново рожденной, жизнь вернувшейся с того света!
— А оставшаяся часть вашего состояния? — осторожно спросил нотариус.
— Об этом мы еще поговорим, — отозвалась госпожа Мацнер.
Она поставила подпись пером, которое подал ей нотариус. Он тщательно вложил завещание в толстой конверт на матерчатой подкладке. Запечатал его. Свечу и сургуч он достал из портфеля. Перед зажженной свечой, вновь напомнившей ей о смерти, госпожа Мацнер закрыла глаза. И открыла не раньше, чем услышала, как нотариус свечу задувает. «До свидания», — сказал он, и она ему улыбнулась.
С большим аппетитом она съела перловый суп, и тут же ей захотелось чего-нибудь посущественнее. На нее напало прямо-таки неудержимое желание съесть гуляш и выпить кружечку окоцимского. Она не была больна, категорически не была. Однако ей хотелось еще некоторое время — денек-другой, не больше — попритворяться больной. Однако вечером, когда врач пришел снова, она его не узнала. Пот крупными жемчужинами выступил у нее на лбу. Чепец давил тугой резинкой, у нее было ощущение, будто ей на голову надета корона, и она умоляла: «Снимите с меня венец». И, смутно вспомнив полученное вчера отпущение грехов, добавляла: «Терновый венец». Но никто не внимал ее речам. На градуснике было 40°.
Внезапно она вскрикнула. Почувствовала режущую боль в спине, словно ей вонзили между ребер обоюдоострый меч. Широко раскрыла рот, выдохнула с шумом, будто хотела что-то крикнуть — «Воздух!» или «Окно!» — но тут же забыла. Ей стало очень жарко; невыразимый страх охватил ее; она принялась барабанить пальцами по одеялу. Глаза ее начали закатываться. Доктор послал сестру в аптеку за кислородными подушками и приготовил шприц с морфием. Сестра принесла кислородные подушки. В этот самый миг Мацнер приподнялась в постели и тотчас снова рухнула. Последняя дрожь пробежала по ее векам, пальцы затрепетали на одеяле. Потом ее правая рука повисла. На Жозефину Мацнер сошел мир.