Сказки для страшных снов
Шрифт:
– Нет-нет, что вы, в коридоре вторая дверь!
– Спасибо, – кивнул он благодарно. Прошмыгнув в коридор, поспешно обшарив вешалку, вытащил из кармана пальто шарф и заперся для вида в туалете. Там он, проклиная себя за рассеянность, замотался шарфом и стал лихорадочно придумывать, как бы оправдать столь неуместную вещицу… Долго засиживаться неприлично… И, так ничего не придумав, он рискнул выйти без объяснения, а если оно потребуется, то попытаться отделаться экспромтом. Он чувствовал себя невыносимым болваном, но ситуация приняла совсем уж отчаянный оборот!
Она стояла спиной к нему и смотрела в окно. Он, помявшись, деликатно кашлянул. Она, вздрогнув, обернулась:
– Ох, Николай, вы меня испугали немного! – и хрипловато рассмеялась, но так невесело…
– Я? – он совсем потерялся. – Так я, Машенька…
– Нечаянно
– Ага! – он улыбнулся, извиняясь, и хотел было уже сесть, но она взмахнула руками:
– А давайте с вами покурим!
– Ой, да я… – он не курил, но сейчас это так важно. – Давайте!
Они взяли из мятой линялой пачки по пропыленной, слежавшейся сигарете. Она подала ему спички, он нервно чиркнул одной и сломал. Попытался поджечь вторую – и она треснула пополам. Он вспыхнул от стыда так, что от него самого можно было сигарету поджечь, но она тепло улыбнулась ему и, вынув коробок из трясущихся, грубых рук, легко и изящно подпалила кончик своей сигареты сама. Затянулась, выдохнула, передала тлеющую вонючую палочку ему… Он, едва не застонав от благодарности за её чуткость, сжал сигарету двумя пальцами, затянулся и улыбнулся ей широко, по-детски, совершенно влюблённо…
Тут, наверное, общей сигарете и сделать бы дело «трубки мира», и он бы, покурив вместе на балконе, осмелел от её кокетства и принялся травить смешные байки, и они хохотали бы, как дети, а потом он даже обнял бы её, и им было бы так хорошо, тепло и просто вместе, будто они подростки, и всё так безоблачно и чудно… Когда бы не одно но… Ничего подобного. Конечно, им очень-очень этого всего хотелось, простой и идиллической картинки, чтоб потянуться к нему-ней, тихо вторя один другому: «Как хорошо, что у меня теперь есть ты!» Нет. Он не смог. Она не подалась к нему. Слишком неуютно им было от самих себя. Слишком страшно и грустно, потерявшимся и больным…
Так и просидели по своим углам, перебрасываясь ободряющими и робкими фразами, стараясь не смотреть на шарф и перчатки. Пока не стало неприлично поздно, и она нехотя намекнула, что пора обоим и честь знать.
– Что ж, Коля, до завтра! – улыбнулась она на пороге, пожимая его ладонь пальцами в перчатках.
– Да-да, Машенька, я приду, непременно ждите! —горячо подался он к ней, но она мягко отстранилась:
– Я буду, только вы идите сейчас, ведь поздно!
И он ушёл, окрыленный. Каждый из них остался в своей арктической, оглушающей пустоте.
– Мне почти сорок лет, и уж в таком-то возрасте глупо стесняться того, что ты… э-э, не совсем как все! – сказал он себе, глядя в летний антрацит ночного неба. «А сорок один тебе никогда не будет!» – насмешливо подмигнули звёзды, и он отдёрнулся от этой злой правды, как всегда.
Но раз они не такие оба, вроде есть какая-то надежда, верно? Приоткрыв шторку, она жадно смотрела ему в спину, умоляя глазами: «Вернись, приходи завтра, а лучше сейчас, у нас так мало времени!» С разложением трудно спорить, она уже наполовину прах, один только этот пергаментом хрустящий голос… Это всё ненадолго, ненадолго! Природа дышит ей в спину, сидит на плечах и вопрошает: «А ты почему до сих пор на ногах? Ну, погоди, я до тебя доберусь, что там тебе осталось – пару недель, и то если протянешь».
– Да и хотя бы… – кинула на стол она свои надоевшие перчатки и, скривившись в отвращении, посмотрела на грубо склеенные почерневшие раны запястий. «Завтра же попрошу его остаться. Да какого чёрта я из себя порядочную деву корчу, зачем мне теперь это ваше идиотское воспитание?» – разозлилась она и, резко распахнув створки шкафа, выхватила фото родителей в рамке, швырнула об пол с сатанинской силой. «Это всё из-за вас, из-за этих ваших моралей – любовь одна, траляля, верность, честность! Лучше бы я шлюхой была, которую какой-то чужой девкой не проймёшь – ну ушёл, так катись на все четыре стороны, я б не рыдала, и уж точно за разбитые стаканы хвататься бы не стала!», – молча кричала она и прыгала коваными каблуками изящных ботинок по битому стеклу, растирая его в пыль на суровых лицах отца и матери…
А он брёл, шатаясь, как под хмельком, глядя себе под ноги на тёмную ленту асфальта, и смущённо кутал в свой пресловутый шарф чарущие мысли о ней, будто если их не беречь, даже мысли растают,
рассыпятся прахом… Как чудно, нежданно-негаданно, встретить такую женщину! Ему в жизни не везло никогда, даже десять рублей не находил на улице, что уж о женщинах говорить… При них он жутко робел, стеснялся до дрожи, а уж если те ему нравились – то лучше сразу бежать, прежде чем опозоришься бесповоротно! В то, что он непременно, строго обязательно сядет в лужу, стоит ему только рот открыть, он был убеждён так сильно, что даже не пытался привет никому из девушек сказать. Так зря и промечтал о воспитанной и милой жене, двух детишках, рыжей собаке… Не вышло, опоздал, не успел. И есть в этой встрече какая-то вселенская справедливость! Наверняка же для того он и задержался после… Он не был религиозен, да как-то и некрасиво было бы верить в бога ему, университетскому преподавателю высшей математики, но кто, если не бог, проявился так явно, так безоговорочно в том, что он вообще ещё Здесь, а не Там? Он вообще не ожидал никакого Там, и как же странно. Но как же волшебно, что ли, не просто быть Здесь, а даже и встретить симпатию… женщины… к нему? Это даже большее чудо, чем его небывалое, недоказуемое бытие… Маша, Машенька, не снитесь ли вы мне?..Он робко перебирал жемчужные бусины своих чувств, едва касаясь, страшась их ледяной безысходности. Но вдруг это еще не всё и завтра он на самом деле снова придёт к ней? Такой хрупкой и хриплой, с её тёмными беспокойными глазами, и порчеными запястьями, такой… нежной и грустной, такой своей.
– Ведь у нас и то надежда есть, – тихо сказал он и потёр шею под шарфом. – Уж больно неуютно в одиночку среди живых…
Лучок
Электричка помахала Артёму хвостом и унеслась в свой призрачный драконий мир за дальними далями. Парнишка даже не оглянулся на протяжный вой. Он спрыгнул с перрона и улыбнулся косому от времени указателю «Романовка», как родному. Романовка… в этом слове звенят натянутые солнечные струны, и кузнечики орут, как сумасшедшие, и тёплое козье молоко разливается по кружкам, и хлеба подсоленного ломоть, и яблоки кислые, зелёные, самые вкусные на свете! Бабочки разлетаются веселыми брызгами, стоит только занырнуть в ароматную дымку полевых цветов! А ещё – россыпь звёзд, неведомых, волшебных, усыпавших тёмное бесконечное полотно, будто дикая небесная земляника. И дед лежит рядом, на горячем шифере крыши, чертит грубой-ласковой рукой линии: созвездие Орла, Гончих Псов, Большая медведица… «Мама твоя тоже любила маленькая вот тут лежать», – вздыхал дед, и Артём зажмуривался, чтобы не заплакать. Всё это – когда-то давно, а сейчас мальчишка шагал через высокую траву, напевая легкомысленную чушь, подхваченную, как ветрянка, через радио. Жмурился, стараясь не тонуть в горьких мыслях.
Мама… Дедова дочь. Утонула она. Самым идиотским способом. Захлебнулась чаем, и никого рядом не было постучать промеж лопаток, вытряхнуть воду из дыхательных путей. Как же странно и зло природа пошутила, разместив в теле настолько враждующие между собой части! Восьмилетнего тогда Тёму это открытие поразило до самых тайных и ледяных закоулочков души. Он передумал становиться доктором. Даже набор свой игрушечный выкинул – тот только против плюшевых болезней был хорош, а с реальностью не справился даже настоящий врач. Навряд ли человеку подвластна эта коварная сила, и всё, что врачи могут на самом деле – беспомощно ковыряться в ужасе перед этой мрачной бездной, называемой Смерть!
Со своим сиротством Тёма ещё сильнее прикипел к деду – он и раньше был родным и добрым великаном, но теперь… теперь дед – это всё, что осталось от мамы. С отцом у Артёма никогда не ладилось, холодный он и закрытый человек, да попросту сухарь чёрствый. Мальчик его боялся и не любил, отец к нему как будто вообще ничего особого не испытывал. Мама служила им отважным единственным связным. Тёма понимал, что маму отец любит… любил, вернее. И наверное, ему было бы проще без живой, лопочущей помехи между ними. Из родительского мира, разрезанного на половины – холодную со стороны папы и горячую по мамину сторону, мальчишка всегда охотно сбегал к деду. Уж тут его никто не мучил своим сухим, колючим «угу» на неуклюжие попытки сблизиться. Особенно с тех пор, как дед решил уехать из города в деревню, Тёму вообще за уши было не вытащить, он даже добрый кусок сентября мог проотлынивать от школы под мощным, упоительно надёжным крылом деда.