Сказки для сумасшедших
Шрифт:
К вечеру кот освоился на новом месте, стал блудить, залез на шкаф, свалился со шкафа, с ним свалился керамический сосуд, припечатал кота по маковке, но не разбился, а вернул животному биографию в полном объеме, инкарнацию за инкарнацией; обнаружились любопытные детали пребывания на дне морском в роли безымянной рыбы, в остроге в виде ворюги первостатейного, во облацех под видом травестийной ведьмы. Даже рукопись потаенную делали из шкуры овечки, которой кот некогда являлся, так помнил и рукопись, правда, ее потом сожгли как чернокнижное проявление оккультных устремлений.
— Ну вот, — промолвила Мышильда Крысинская, похотливо отставив зад и вдохновенно мурлыча, — говорила я тебе, что ты бессмертный; а ты придуривался».
Подумав, он вычеркнул
Занятие дышало на ладан, время его истекало. Кайдановский решил проведать Вольнова.
— Алексей Иванович, это я, как вы себя чувствуете?
Алексей Иванович лежал под одеялом, пледом и прочая. Он улыбнулся Кайдановскому.
— Вполне сносно. Спасибо вам, юноша, за все.
— Я вам из буфета котлеты принес и пирожки. Чайник поставил. О, да у вас и температура спала. Как будто приступ малярии был. Вы помните, как мы сюда дошли? Мне казалось, вы в бреду со мной говорили.
— Вот так, знаете, живешь, живешь, — сказал Вольнов, блестя глазами, видимо, счастливый, что болезнь отпустила его, — потом начинаешь озираться и думаешь: а ведь все это, наверное, сон. А может быть, и бред. Говорил я с вами с трудом, но вполне в памяти и в разуме. Предупредил вас, что есть дни и числа, когда к Спящей леди лучше не входить. Это не фантазия больного, а реальность, хоть странная. Объяснить сей феномен не берусь, я не мистик, не ученый, не парапсихолог, не теософ в духе Блаватской. Уяснил на практике и вас хочу остеречь.
— Вы говорили — в календаре пометки посмотреть: а календаря у вас я не вижу.
— Ящик выдвините в секретере нижний.
В одной из ниш между книжными полками стоял маленький секретер с поднятой и запертой на ключ крышкою. Кайдановский легко нашел календарь; в каждом месяце одни числа обведены были красным, другие синим, третьи голубым.
— Красные постоянные, как календарные праздники. Синие и голубые скользящие, однако с повторяющимся ритмом. Если полистаете месяцы, увидите несколько зеленых обводок; это случайности, что ли? Зелень просто слегка пугают, синие и голубые — не понял, а красных остерегитесь. Возьмите с собой, срисуйте, потом календарь вернете.
Вольнов с жадностью пил чай.
— Алексей Иванович, — осторожно вымолвил Кайдановский, — а этот... известный дяденька... ваш родственник?
Вольнов поднял на него глаза. Ни раздражения, ни неприязни, ни страха; одна печаль; обладатель печали такой глубины столь чистой воды мог глянуть с высокомерием с высот своих горних, но и высокомерия студент не увидел.
— Да.
Помолчав, Вольнов добавил:
— Он занимает пост в системе, человек известный, почти государственный, привык к своей роли, к комфорту, к особому положению, барству, почти счастлив. Не стоит ему обзаводиться лишним, неизвестным ранее, родственником, да еще с лагерным прошлым. Я его покой смущать не хочу. И анкеты ему портить не желаю. И карьеры.
— А как же двадцатый съезд? — глупо спросил Кайдановский. — И реабилитация?
— Съезд есть съезд, нечто вообще, а живые люди суть частные случаи; к тому же легенды остались, система осталась... я не стану вам азбучные истины повторять, если вы их пока не поняли, поймете потом. — Он вдруг развеселился, Кайдановский любил в людях наблюдать подобную — скачком! — смену настроений, дискретность чувств: себя узнавал. — Я разве вам про реабилитацию говорил? я не реабилитированный, если хотите знать, я уникальный, вернее, один из единичных, да. Сёрен, один из единичных (я не брежу, не бойтесь, Сёрен — философ, любивший сие слово): я беглый. И живу под чужой фамилией. А против моей фамилии в списках ихних и в личном деле крестик стоит. Или нолик. Что они там ставят? Помер — и всё. Теперь вы главную мою тайну знаете. Одну из главных.
Пауза.
— Ежели вы меня сейчас мысленно спросили, — сказал Кайдановский, — я отвечу: нет, я вас никогда не продам и никому вашу тайну не открою.
— Я не спрашивал. И так
знаю.Они опять помолчали. Кайдановский вспомнил автограф Пастернака: «А. В.»... Инициалы Вольнов оставил настоящие.
— Вы человек нормальный, — сказал Вольнов. — Разбалтывать тайны, особенно не свои, — свойство смертников или легкопомешанных, что почти синонимично. Каких только историй я не наслушался за лагерную жизнь. И тайны были — о-го-го! правда, проверить невозможно, соответствовали ли они действительности или были порождением болезненной фантазии и помраченного рассудка, некоей ипостаси сна разума, порождающего, как известно, чудовищ. Один человек, например, горячечным шепотом рассказывал мне, что знает доподлинно, как и чем отравили Ивана Петровича Павлова, физиолога нашего великого.
— Да разве же его отравили?! — воскликнул Кайдановский. — Он сам умер от пневмонии и от старости.
— Понятия не имею, — спокойно ответствовал Вольнов. — Говорил: знает доподлинно, расскажите всем! просил меня: поведайте миру! «Морфий, — твердил, — морфий...» Впрыснули уже поправляющемуся старику подкожно морфий, он потому от отека мозга быстренько и скончался. Такая версия. И фамилию исполнителя называл, то ли Карюкин, то ли Курёхин, то ли Курков, не помню. Какому миру? каким всем? что поведать? бред. Хотя вполне могло иметь место. Не удивился бы я и этому.
— Но зачем...
— Молодой человек, только не спрашивайте так; на вопрос «зачем?!» — на наших широтах в данном веке ответа нет, как на неактуальный. Низачем. Просто так. Из высших соображений. Кому-то что-то померещилось. Данность. Как следователи говорят? — «здесь вопросы задаю я». Вообще в психологию преступников не пытайтесь вникнуть, не получится, они ведь преступили черту, вышли за пределы человеческого сообщества, а вы в сообществе, вам и не понять. А другой — у него, помнится, голова тряслась, он потом повеситься ухитрился, — другой все шептал про смерть Есенина всякие несуразности в том смысле, что, мол, убили поэта, не вешался он сам, а история запутанная, жуть жутью, и в ней фигурировали якобы гомосексуалисты, наркоманы и торговцы наркотиками из высших эшелонов власти, — ни больше ни меньше. И важнейшую роль играл портье «Англетера», китаец. Самое смешное, что в «Англетере» внизу действительно имелся китаец, я прекрасно его помню: да я и вам о нем говорил, это ведь я его боялся. Это про известных персон сюжеты; а про безвестных рассказы были не менее завлекательные и обстоятельные. Не хотели люди своих тайн в могилу уносить. Надеялись довести до сведения общественности.
— Вы устали, Алексей Иванович, поспите еще.
— Да, голубчик, погасите свет, вздремну; утром на работу пойду, я на сегодня отпросился. Врача не хочу вызывать.
Кайдановский ушел, унося календарь с разноцветными кружочками, не вполне понимая, о чем говорил ему в связи с цветами кружочков Вольнов, но дрожа от любопытства, зная точно: в первый же «опасный» день, вернее, ночь, пойдет туда... с Мансуром или один? с Мансуром или один. Опасности и загадки по молодости привлекали его, тянули магнитом; он воспринимал средневековые свойства эпохи как должное, не вдумываясь, не удивляясь и не пугаясь, и мрачные тексты Вольнова выслушивал с легкостью, хотя некоторую дрожь они в нем вызывали: подобно многим из своего поколения, студент был до непристойности терпим и весьма закален неизвестно чем; отравили так отравили, китаец так китаец, дело житейское.
Внезапно он столь отчетливо представил себе сирень напротив «Англетера» белой ночью, врубелевскую, коровинскую, кончаловскую, герасимовскую даже сирень (маленькая дамская сумочка неизвестно с каких дел плыла по волнам канала Грибоедова...), что на секунду остановился и тряхнул головою, чтобы отогнать видение-наваждение, оно растворилось в табачном дыму, а студент поскакал через ступеньку, через ступеньку вниз, в мастерские, напевая: «...В сиреневом саду вы веткой на песке чертили вензеля, не зная, что приду, не зная, что приду...» И, доскакав, успел допеть «Я был из тех, кто так обманет вас».