Сказки для сумасшедших
Шрифт:
— Где же вы были раньше? Люся и есть девушка попроще. Обвенчали бы нас тайком вовремя.
— И посещали бы вас чредою ратмиры и рогдаи.
— Ничуть не бывало. Я держал бы жену свою молодую на цепи в каком селе глухом, где одне старички да дурачки, а дорога село обходит, токмо тропочка захолустная имеется, да и по той ни конь не пройдет, ни мотороллер не просочится. Радио нет, телевизор не работает, Делона не показывает. Свет все время гаснет. Детей куча. И жили бы мы душа в душу.
— Если бы, да кабы, да во рту росли грибы, — сказал Вольнов.
Мансур тотчас же согласился спуститься ночью в усыпальницу Спящей.
— Ты знаешь, сейчас полнолуние, — только известил он мрачно.
— И что?
— Сумасшедшие в полнолуние особо беспокойны. Читатели твои. И чары плохо развеиваются.
— Читатели пусть выпьют снотворного, а мы от чар да
— На мою храбрость рюмочки не влияют, — отвечал Мансур. — Только на сугрев.
Софья Перовская, проходя мимо, фамильярно толкнула его локтем в бок и сказала: «Да ты никак, южный человек, в покойницу влюбился? некрофилию, чай, твой шариат осуждает. К тому же пассия твоя под колпаком. Чем тебя петербургские красавицы не устраивают? Девушки с огоньком, с шармом, идейные, натуры страстные. А ты в склеп смотришь, ни съесть, ни выпить, ни поцеловать. Угости папироской». — «Я не курю папирос, развязная революционерка», — отвечал Мансур. «Лучше быть развязной революционеркой, чем мертвой ведьмой», — сказала Перовская. «Ты-то что, живая, что ли?» — спросил Мансур. «Революция бессмертна, — отвечала Перовская, — значит, и я тоже».
За стеной ученик Репина запел: «Блажен муж...» — и Софья Перовская пропала. Навстречу идущий Покровский спросил Мансура:
— С кем ты разговариваешь, Джалоиров?
— С Софьей Перовской.
— Пошли ее к Халтурину. Или к Желябову. Что она, кстати, тут делает? Она разве не в аду?
«Быть мне в аду, — думала Люся; она ткала гобелен, у нее ломило плечи, сводило пальцы, она хотела соткать его слишком быстро и подолгу сиживала за работой, — гореть мне в геенне огненной, я, конечно же, блудница, я опять влюбилась, кто бы знал, как я скучаю без Явлова, чуть глаза закрою, представляю, как он обнимает меня, сил моих нет, почему я такая, никто не может выдержать меня, все меня бросают, и снова кто-нибудь льнет, словно мухи на мед, и я опять влюбляюсь без памяти в новое божество, я не могу не любить, но не могу любить тех, кто предает меня, а они все предают, наверно, дело во мне, я слепая, не различаю людей, и еще я плохая, ко мне и тянутся плохие, вот только Явлов не такой, я люблю его руки, его плечи, его манеру смеяться, его дурацкий одеколон, а муж опять поменял любовницу, как мне тошно, да что же это за цвет, это ведь оливковый, а тут должен быть травяной, спутала, совсем ошалела. Покровский сказал — я обожествляю любовь, поэтому она стала моим бесом. Когда начинаю считать, в скольких мужчин влюблялась, в ужас прихожу. Будь мне это нужно, ужаса бы не чувствовала. На самом деле мне нужен один, но чтобы относился к любви, как я, и мы жили бы душа в душу единой плотью, как божество с божеством. Но я каждый раз обманываюсь. Они оказываются такие плохие и злые, что я не могу больше их любить, это хуже всего. Придется целый кусок распустить, оливковый тут вовсе ни к чему, оливковый ниже, в нижних листьях. Полдня работы насмарку. Вот до чего, Милочка, мечтания пустые доводят. Может, прав муж, я стала обычной похотливой кошкой? хватит, устала, буду жить, как живется. Скоро мой день рождения. Явлов обещал подарить мне шляпу с полями. Я его люблю. Он человек простоватый, но честный, чистый и наивный. Интересно, какого цвета будет шляпа? Я хочу бархатную черную или темно-вишневую. Темно-вишневая бархатная шляпа с букетиком искусственных черешен».
На этом Люся совершенно успокоилась, отерла слезы, пошевелила занемевшими пальцами, взяла следующий моток шерсти, изумрудно-зеленый.
Древнее косматое зимнее солнце, зависшее за окном, освещало ее за древним ремеслом ткачихи, освещало струны основы, уток, ряды гвоздей на огромной деревянной раме, напоминающих колки, развешенные нитки освещало, которые Люся красила в тазах целую неделю, колдуя над пакетиками с краской, добиваясь нужной цветовой гаммы. Равнодушие солнца, своеобразный уют помещения, уснащенного цветными мотками, натянутыми веревками, приколотыми к стене и раме эскизами, постепенно привнесли покой в Люсину душу, настроили ее на иной лад; ткалья забыла о руках и улыбках Явлова, ритм ткачества с заоконной зимою отрезонировали в ней блаженным детским рождественским ощущением мира, в коем не было места страстям, в коем свежа была память о рае, вспыхивающая при виде малой радости, самой скудельной, самой скудной, леденца в солнечном луче, сосульки в варежке.
Люся любила пустяки и знала им цену.
Когда она была маленькой, бабушка водила ее в церковь, учила молитвам, а она придумывала молитвы сама,
самодельные, неправильные: «Господи, храни всех, кого я люблю, и все, что я люблю, и все пустяки. Аминь».Она прекрасно помнила, сколько счастья доставляли ей малозначительные для других предметы: медная тяжелая зеленоватая монета петровских времен, найденная в земле за избой, подаренный бабушкой крошечный серебряный грошик, маленький перочинный ножик, похожий на рыбку, красная пуговка, мелкие пластмассовые бусы, старинная открытка с розово-голубым сердечком из незабудок, одноногая куколка с облупившимся носом, лоскуток алого бархата, позолоченный грецкий орех с елки. Все это постепенно подевалось незнамо куда, оставив жалость утраты почти до слез: исчезли пустяки, пропали, не сохранились.
Во сне видела иногда Люся горсть снега в алмазных искрах либо горсть песка с золотыми слюдинками, к ним чувствовала она столько любви, что замирало сердце. «Должно быть, Покровский прав, я язычница, — думала она, — да к тому же идолопоклонница и фетишистка. Сотворяю себе кумиры. Возвожу их в ранг богов. Чужих мужей случалось мне желать, а с двумя даже и переспала. Нет, быть мне в аду. Никто меня не отмолит. Если бы не дети, пошла бы в монастырь. Косила бы там траву, делала бы любую работу, молилась бы. В скиту бы жила. Бог бы и простил. Если бы, да кабы, да во рту росли грибы».
В дверь постучали. Вошел Кайдановский. Замер на пороге. Он видел ее против света; ткачиху с тоненькими запястьями, маленькой кудрявой головой, темно-золотой, на длинной шее. Пыль плясала в солнечном луче, луч вбирал Люсю, всю без остатка, поглощал, умалял. Куща разноцветных нитяных мотков, подсвеченная лучом, превращала комнату в диковинный сад. Огромная рама гобелена, казавшаяся рамой живописного полотна, была несоизмеримо больше портрета. В космогоническом самонадеянном, самодостаточном и великом мире Люсе, такой маленькой и ненужной, не находилось места, она ютилась сбоку припеку; ее малость, хрупкость, необязательность, ненужность ничему, никому, ни для чего поразили Кайдановского: он не мог вымолвить ни слова, его хваленая болтливость покинула его на это мгновение.
— Что с тобой, Кай?
Люсин ласковый голосок заставил его сфокусировать взор, он рассмотрел, различил ее лицо против света; его успокоило, когда он увидел: она, по обыкновению, прехорошенькая.
— Я придумал себе маскарадный костюм, — сказал он.
— Наконец-то! Чей костюм? Кто ты будешь?
— «Кто — ты — будешь — такой?» Угадай.
Люся сморщила носик.
— Ну-у... выищешь такое, о чем я и слыхом не слыхивала. И никто вообще.
— Слыхивала. Неоднократно. Угадай.
— Вчера при мне Юс советовал Сидоренке одеться запорожцем, пишущим письмо турецкому султану: будешь, говорит, ходить со свитком при сургучной печати от почтовой посылки и крыть матом. А Сидоренко говорит: а если кому-нибудь взбредет одеться султаном? Ну, как я угадаю? Я несообразительная. Принц?
— Нема делов.
— Синяя Борода?
— Мужу сошьешь.
— Ну тебя. Пьеро?
— Даже и не Арлекин.
— Древнегреческое что-нибудь?
— Да Эдип с тобой.
— Дон Жуан?
— От такой же слышу.
— Левко с бандурой?.
— Это мы Сидоренке посоветуем, раз ему все советуют. Но, по-моему, он будет Соняшна Машина.
— Солнечная, что ли? в виде робота?
— Вестимо. Ну?
— Историческое лицо?
— Нет.
— Герой романа?
— Да
— Роман иностранный?
— Нет.
— Русский?
— Какая ты догадливая.
— Старинный?
— Современный.
— И я читала?
— И все читали.
— Подожди, сейчас. Воланд?
— Горячо.
— Мастер?
— Эк ты хватила.
— Знаю, знаю! — закричала Люся и в ладоши захлопала. — Ты — Кот Бегемот!
— А говорила — не угадаешь.
— У меня есть целый мешок обрезков меховых, два года собирала, думала игрушки шить на продажу, — Люся даже порозовела от удовольствия, — я тебе такой костюм сошью! ты у нас чудо будешь что за Кот.
— Спасибо, ты ангел.
— Да, я ангел.
— И никто не замечает.
— Никто, — грустно сказала она, — совсем никто.
— А вот и врете-с, барыня, неправдычка ваша, оч-чень даже многие замечают, и лишние тоже, и всякие такие-сякие.
— Иди сюда, — сказала Люся, доставая сантиметр.
Вид у нее был сосредоточенный, почти суровый. Она измеряла длину руки, ширину плеч, обвязывала сантиметр вокруг его талии, подобно пояску, записывала цифры в тетрадку в клеточку. Он терпел прикосновения ее легких маленьких теплых рук.