Сказки гор и лесов
Шрифт:
Помню как-то раз, когда мы с Датико бродили по ущелью Ахоби, нас вымочил до нитки внезапно налетевший из-за горы дождь. До Пасанаура отсюда верст десять, до деревни Ахоби также не близко; обсушиться негде, а полагаться на сушку одежд, не снимая их с плеч, солнечными лучами – опасная штука; ветер ущелий всегда не замедлит одарить лихорадкой. Всего досаднее было, что дождь упал на нас чуть не с ясного неба; пока мы шли по Гудамакарскому ущелью, погода была хоть куда. Со стороны Пасанаура – безоблачная синева, по направлению к Гудамакари тоже, и только развалистая Дзмашвиди-мта [25] , гора, похожая на колоссальную палатку добрых рыцарских времен, курилась серыми тучками; именно у её подножья мы свернули в Ахоби и тотчас же наткнулись на сюрприз: глубь ущелья была застлана густым занавесом далекого дождя. Мы было решились переменить направление нашего странствия и, не сворачивая, продолжать путь к Гудамакари, но было поздно; если мы не пошли к горе, то гора сама пошла к нам; занавес погнался за нами с быстротой почтовой тройки, нагнал и, окатив ливнем, помчался дальше, оставив за собой, словно в насмешку, чистейшее голубое небо. Я не удержался, чтобы не послать обидевшей нас туче энергичного «чёрта». Датико это не понравилось, и он прочел мне длинную и обстоятельную нотацию, что ругаться в горах
25
Гора Семи Братьев. Одноименная, но совсем другая гора видна с Гудаурскаго спуска к Млетам. Их не следует смешивать.
Жил-был осетин, богатый и хороший человек, но вздорного характера и великий ругатель. В дороге, на работе, на охоте, – словом везде и всегда он ругался, как язычник, и выводил этим из терпения злого духа, обитающего в Трусовском ущелье, где стоял аул осетина. Злоба нечистого отличалась довольно деятельным характером; то баранта [26] у осетина пропадет, то обвалом придавит его ячменное поле, то самого осетина угораздит сверзиться с горной тропинки и набить себе синяков и шишек по всему телу, то лихорадкой его прохватит, то выйдет он на охоту, да и проходит целый день с неразряженным ружьем: кроме чекалок [27] , – хоть бы что на встречу!… Надоела эта вражда осетину. Взял он двух баранов, пригнал их в Хевский Сион, заколол в церковной ограде и попросил батюшку отслужить молебен пророку Илье, чтоб этот, особенно уважаемый осетинами святой, – в распоряжении которого находятся, по их общему в этом случае со славянским верованию, и громы, и молния, и которого злые духи поэтому, как огня, боятся, – запретил трусовскому бесу обижать его баранту, поля, семейство, мешать ему на охоте и вредить его здоровью. Словом, как водится, обставил жертвоприношение самым обстоятельным и подробным условием. На именно на этой-то подробности и поймал его нечистый. После жертвоприношения беды, преследовавшие осетина, прекратились мгновенно, на его голову вместо прежних несчастий, посыпались всевозможные дары судьбы, и осетину оставалось только богатеть и благословлять своего заступника Св. Илью. Однажды он продал в Коби знакомому пару буйволов, получил деньги, зашил бумажки для верности в папаху и помой в Трусо. Переходя какой-то ручей, осетин вспомнил, как на этом самом месте он когда-то, по козням своего врага нечистого, чуть-чуть не сломал себе ногу, и по старой памяти загнул горному духу крепкую «мама-дзаглу» [28] . Дух вырос пред осетином, как лист перед травой.
26
Мелкий скот: овцы, козы.
27
Чекалка - то же, что шакал.
28
Мама – по груз. отец, дзагла – собака.
– Ты опять ругаться?!
– грозно воскликнул он.
– Опять!
– храбро огрызнулся осетин.
– Мало я тебя учил?
– Теперь, брат, больше учить меня тебе не придется, – с насмешкой возразил осетин, – что ты мне можешь сделать? Св. Илья защитит меня от тебя во всем. Я молился ему и о своем теле, и о своих детях, и о скоте, и о ячмене…
– Но ты не молился о своей папахе!
– заметил нечистый и с хохотом дунул на дерзкого осетина; папаха слетела с головы последнего и покатилась вдоль по ущелью… Бедный осетин бросился догонять свою шапку и спрятанные в ней рубли; вот-вот уже настиг, протянул руку, чтобы схватить папаху, а её подняло новым вихрем и понесло дальше; то же повторилось и в другой, и в третий раз; измучился осетин, а перестать гнаться за папахой не может: еще бы! не малые деньги зашиты в ней!..
– Эй, ты!
– кричит он злому духу, – отдай папаху! пошутил, да и будет!
– Отдам, только попроси у меня прощения и поклянись, что больше не будешь меня бранить.
Озлился, осетин.
– Ну, уж этого ты не дождешься! Скорее я до скончания века прогоняюсь за этою папахой, чем буду просить прощения у такой донгуз [29] , как ты!
– Гоняйся!
– коротко ответил дух и исчез. А злополучный осетин и по сию пору мечется в горных ущельях, ловя свою драгоценную, вечно ускользающую от него папаху. Видали его и на Казбеке, и в Кайшаурах, и в Кабарде, и в Дагестане: носится бедняк, как вихорь, по всему Кавказу игрушкой оскорбленного беса, и не остановиться ему, согласно собственной своей клятве, до самого светопреставления.
29
По-татарски – свинья.
Матико [30] больна. Бог знает, где и как схватила она два месяца тому назад кашель; по ночам ее, бьет лихорадка, начинаясь всегда в один и тот же час, а потом до самой зари, переводя девушку из жара в озноб и из озноба в жар, испарина так ослабила Матико, что вот уже три недели, как домашние махнули на нее рукой, даром, что время было горячее – снимали с поля вызревший ячмень; ну ее, девку, Бог с ней: не работница в поле, не хозяйка в доме! Только, перестав быть полезною семье, отказавшейся от нее, как от рабочей силы, Матико сознала, что ей плохо, и стала готовиться к смерти. Раньше она не верила в опасность своей болезни, хотя еще в самом начале этой ужасной лихорадки, знахарка Като из Бандзури [31] , бесполезно перепробовав на девушке все свои отвары и коренья, показала однажды, осердясь, матери Матико пальцем на небо, топнула ногой по земле, сказала: «Душу – туда, тело – сюда», и отказалась продолжать леченье. Русский доктор Гудумакарскаго госпиталя [32] , куда, по настоянию батюшки-священника, поборов с великим трудом свое отвращение к присяжным жрецам медицины, свел Матико её отец, – тоже вместо всякого совета, только покачал головой и, протяжно свистнув, промолвил: «Ах, вы черти, черти! когда приходите лечиться!» Этот доктор все-таки дал Матико какие-то капли: от них она спала, и ей казалось, что ей лучше и что она
скоро выздоровеет, чего ей очень хотелось; в самом деле, не бессмыслица ли умирать в шестнадцать лет!.. Но уж если домашние стали такие добрые – не тащат ее в поле, не заставляют прибирать саклю и варить лоби [33] , не мешают ей лежать целый день пластом на жарком солнце, – значит, конец.30
Грузинские имена, встречающиеся в рассказе: Матико – Марфа, Като – Екатерина, Сандро – Александр, Васо – Василий.
31
Ущелье и деревушка Бандзури, на левом берегу Арагвы, в глухой местности Душетскаго уезда, между станциями Ананур и Пасанаур Военно-Грузинской дороги.
32
Этот госпиталь, ныне уже упраздненный, стоял в живописном Гудумакарском ущелье, из которого вырывается Черная Арагва, двумя верстами ниже, в Пасанауре, сливающаяся в одну реку с Белою Арагвой.
33
Лобио – фасоль; горцы питаются лобио круглый год; это их обычная пища в будни.
– Что это у вас с девушкой?
– спросил как-то раз прохожий.
– Не трогай ее!
– сердито ответил ему Сандро, меньшой братишка Матико, – она у нас помирает.
Матико не боится умирать, Зачем? Она никогда не думала о жизни, не думает и о смерти. Цветком взошла она на суровой почве родных гор, цветком и увянет. Что будет дальше, ее не страшит. Батюшка зашел как-то к ней в саклю, и от него Матико узнала, что Христос, Кому она молится дома и в церкви, добр, милосерд и светел, что у него есть прекрасный сад на небе, и там много места для честных девушек, умирающих молодыми. Об аде никто не говорил Матико… да и к чему было говорить? Разве справедливый Бог может послать шестнадцатилетнее дитя гор в ад? Кто не видит света, тот не думает; кто не думает, – не грешит… Матико же до сих пор видела только зеленые горы, серые сакли, голубое небо, да пыльную, далекую дорогу, выбегающую из котловины, в зелени которой затонуло её родное селенье, в грозное мрачное ущелье, где всегда такой порывистый ветер, и где льется такая шумная, черная река. Говорят, по этой дороге можно зайти далеко-далеко, даже в самый Тифлис. Матико никогда не стремилась увидать её чудеса. Она – смирная, покорная, тихая девушка. Нет, скорее можно осудить геенне птиц и зверей пустыни, чем этого ребенка – такого же дикого, как они, но беззащитнее и кротче их.
Ответ брата прохожему запал в голову Матико. Теперь, когда она одна взрослая в селении, покинутом жителями, оттерпливающими страду, ей часто приходится разговаривать с прохожими. Ее расспрашивают чужие люди о дороге в соседние аулы, о том, где Арагви удобнее для купанья, богаты ли её родители, и каждый-то непременно скажет под конец:
– А что же ты, девушка, не на пожне?… Пора рабочая.
Тогда она спокойно и простодушно отвечает словами Сандро:
– Мне нельзя, добрый человек… Я умираю…
Чужие люди качают головой, щелкают потихоньку языком в знак сожаления и уходят. Иной в утешение прибавит:
– Да, вот что… Ну, ничего, не робей, генацвали [34] , даст Бог, поправишься…
Ор – свирепая белая овчарка, вместе с Матико и десятком малых ребят, охраняющая деревню, привыкла к больной, лежит пред нею по целым часам, высунув длинный красный язык, и молчаливо смотрит в лицо Матико суровыми, честными глазами. Матико тоже любит Ора, иногда она тихо зовет его и манит исхудалою рукой, и Ор, хотя терпеть не может, чтобы его гладили, ползет к девушке с ласковым взглядом и покорно подставляет её пальцам свою мохнатую голову: как добрый пес, он смекает, что нельзя отказывать умирающей в некотором удовольствии и следует для нее пожертвовать отчасти своими привычками.
34
Генацвали – душа моя.
Однажды рука Матико, что-то слишком долго застоялась на башке Ора; пес почуял недоброе, высвободился; от его движения девушка упала навзничь через порог, где сидела; голова и туловище её легли в сакле, ноги на улице. Ор внимательно поглядел в лицо Матико, понюхал, лизнул её руку и, коротко и грозно взвыв, бросился бежать из деревни. Прибежав на пожню, он сел пред отцом Матико на задние лапы и завыл.
– Ор прибежал… видно, девка умерла… - сказала старику жена.
– Беги скорей, посмотри… да убери ее, коли в самом деле неладно… - глухо ответил старик, бледный как полотно, не отрываясь, однако, от работы; его громадный серп, который в России скорее сочли бы за кривую саблю какого-нибудь дикого богатыря, чем за мирное орудие жатвы, вдвое быстрее засверкал в воздухе.
– А ты?… - нерешительно спросила старуха.
– Ты видишь: ячмень течет!… сказал он, и в голосе его задрожала такая неслыханная дотоле струна, что сосед его по серпу – рослый, мрачный парень-бобыль, кого все в деревне звали «сердитым Вассо», вздрогнул, отвернулся и долго пристально смотрел зачем-то на вершину ближней горы, шепча втихомолку крупные слова – проклятие собачьей бедности, таким тесным рабством связавшей жизнь горца с его ячменным полем, что ни чувствовать, ни сожалеть, ни страдать, ни плакать, – словом, быть человеком некогда. Потом снова взялся за серп, но прежде чем возвратиться к работе, ласково потрепал дружескою рукой по спине, согбенного над снопом старика. Тот даже и не почувствовал. Молча, не глядя друг на друга, не поднимая лиц, быстро, ловко и споро делали жнецы свое дело, но, несмотря на жаркий полдень, на падавшем под их ударами ячмене порой сверкали бриллиантовые капли, похожие па росу.
В деревне толпа ребятишек, разиня рот, издали смотрела на распростертую на земле Матико. Мать пришла, села в стороне и заголосила. Ор выл.
Дикий цветок увял и осыпался.
Тифлисский дилижанс заночевал в Пасанауре, вместо Млет, – и мы, пассажиры, все были рады радехоньки, потому что вот уже ровно час, как на встречу нам, вдоль по ущелью Арагвы, дул резкий, леденящий кровь в жилах, ветер, а сама Арагва металась и клокотала вдвое сильнее обыкновенного. Это значило, что в Чертовой долине свирепствует буря, а на Гудауре, пожалуй, даже и буря снежная. Ведь Гудаур на переходе от осени к зиме становится настоящим престолом Борея с белыми власами и с седою бородой. От Гудаура к Млетам падает отвесный спуск. Человеку, чтобы сойти по этому отвесу, надо сделать, если он смелый и привычный к горной ходьбе путник, девять верст; на лошадях же, по шоссе, – двадцать две версты крутыми зигзагами и перебегами. Но Борею с белыми власами до людских путей и троп нет дела и, когда он машет своим косматым рукавом на Гудауре, – внизу, в Млетах, у подножия его престола, обывателям житья нет… А Пасанауар все-таки от этого ледяного безобразника подальше – на целые восемнадцать верст, что в горном климате не шутка.