Сказки гор и лесов
Шрифт:
Место действия – вершина Куросцери, высокой горы, господствующей над аулом Казбек. Снежный шатер горы Казбек – как раз насупротив, через Терек, зубчатой стены Куросцери. Она бросается в глаза, благодаря двум бешеным речонкам – Куро и Каташуа, которые, зародившись на высоте слишком 8,000 футов над уровнем моря, двумя почти что отвесными полосами белой пены, летят по скатам и обрывам Куросцери и сливаются у её подножья в знаменитой Бешеной Балке, этой кормилице и поилице инженеров Военно-Грузинского шоссе. Поднимаются на Куросцери только охотники за турами да искатели горного хрусталя; гора богата его гнездами. Есть и медная руда. Казбекцы делают домашнюю утварь из своей меди.
Гостя в Казбеке, я узнал, что лучшие охотники аула – Сюмон, Фидо, Датико, Эстате и другой Эстате, торговец хрусталем, отправляются в долгую горную экспедицию. Я увязался с ними.
Сперва мы шли по руслам горных речонок, потом, перешли на какую-то
Я не подвержен головокружениям, пропасть не пугает меня, но, тем не менее, чувствую себя отвратительно: сердце так бьется, словно хочет разломать грудную клетку; кровь колотит в виски, шум в ушах, пред глазами – нет-нет, и полетят черные и зеленые мушки. Страстно хочется вернуться с высоты назад, в долину, но на тропинке нельзя повернуться, и я мучительно думаю: когда же будет конец этому! Мы крадемся по карнизу всего пять-шесть минут, а мне кажется, будто мы идем уже целые часы и прошли целые вёрсты, и десятки верст еще пред нами. Ни один из нас не говорит ни слова, только Сюмон иногда шепчет: – Чкара! чкара! [36] .
36
Скорей!
Шепчет – потому что звук опасен на этом обрыве: он обрушивает выветренный шифер. При всей своей любви к сильным ощущениям, я начинаю находить, что сыт ими по горло; довольно! До конца карниза, а вместе с тем и до плоской вершины Куросцери осталось еще порядочно. Сюмон на много опередил меня; он уже у цели: как я ему завидую! Вот он уже схватился за край обрыва, хочет притянуться на руках…
Тут-то и случилась было большая беда.
Я видел, как рука охотника сорвалась с захваченного им камня, как взвился столб пыли, и куча земли и кремней с грохотом покатились в долину. Я не успел еще ни вскрикнуть, ни разглядеть, что сталось с Сюмоном, как крик хрустальщика Эстате, самого заднего в нашем шествии: «хабарда!» [37] коснулся моего слуха, и я увидел, что по карнизу катится ко мне один из камней, оторванных Сюмоном. Камень был не из больших, так, с ядро средней величины, но, прыгая рикошетами, он и летел с силой ядра. Я не мог ни дать ему дорогу, ни остановить его, ни перепрыгнуть через него, ни сбросить его ударом ноги в пропасть: каждое из этих движений влекло бы за собой потерю равновесия и падение в бездну… Оставалось выдержать удар камня. Но – если, уцепившись за выбоину, я и смогу выстоять на карнизе, то камень все же расшибёт мне ноги, и так или иначе, а мне придется пропасть на этой неприступной вершине, откуда трудно выбраться и здоровому, а где уже спастись безногому калеке!
37
Берегись!
Весь полет камня не мог продолжаться больше секунды, но чего только ни вспомнил я за это время! Все, что было дорогого и хорошего в моей жизни, так и встало пред глазами…
Вдруг один за другим прокатились в горах три револьверные выстрела, и проклятый камень завертелся, как волчок, у моих ног, разорвал мне бандули, больно зашиб пальцы и остановился. Я сбросил его в пропасть.
Стрелял Фидо, грузин, следовавший за мною. Видя неминуемую гибель, грозившую мне, он, по вдохновению отчаяния, решил – рискуя собственным равновесием – попробовать, не удастся ли ему, если не остановить камень выстрелом, то хоть ослабить силу его стремления. Чтобы понять самоотверженность этого подвига, надо было сообразить, что Фидо надо было стрелять несколько сбоку, иначе бы он зацепил пулей меня, – и, стало быть, ему пришлось совершенно наклониться над бездной. Впоследствии он говорил мне, что, стреляя, он держался на скале только левою рукой и ногой; туловище и правая нога были занесены в воздушную пустоту.
Подняв глаза кверху, я увидал Сюмона. Он висел на каких то корнях, высунувшихся из обрыва, левой рукой, а правою искал другой точки опоры! Но камни все осыпались из-под его пальцев. Наконец ему удалось попасть на крепкий грунт. Он напрягся
и выбрался на платформу Куросцери.Вскоре мы присоединились к Сюмону и, все вместе, были в безопасности. Нервы мои не выдержали: в изнеможении я сел на землю и – не стыжусь признаться – заплакал. Да и грузины – на что уж привычный ко всяким охотничьим передрягам народ! – были взволнованы. Один только Фидо, мой находчивый спаситель, остался спокоен и весело заметил:
– Дорожка обломился… Это не хорош!
Большая серая деревушка высоко взмостилась по желтой горе, – одной из самых красивых, по изящным очертаниям вершины, на всем протяжении Военно-Грузинской дороги. Эту гору точно не земля родила, а люди для забавы обтесали в стройный киоск – легкий и воздушный, даром что облака ходят по его вершине, и надо сутки убить, чтобы обойти кругом его подошву. В боках киоска, высоко над деревушкою, чернеют пещеры, остатки древних каменоломен. Из сионского камня построены почти все церкви между Млетами и Владикавказом; еще при царице Тамаре, – этой грузинской Семирамиде (XI век), – брали здесь камень. Есть на Казбеке Стефан-Цминда – та самая заоблачная келья, о которой мечтал Пушкин, и у стен которой похоронил свою Тамару Лермонтов. Построил ее богатырь-разбойник с Сионской горы. За восемь верст от Казбека ломал он камень и носил на плечах на заоблачную вышку, нечеловеческим трудом искупая свое кровавое прошлое. Долго это дело делалось; по одному камню в день едва одолевал грешник, при всей своей богатырской силе! Наконец, стала из того камня на Казбеке церковь, простились разбойнику его грехи, и он умер в мире с людьми и Богом. Так рассказывают в аулах Сиона и Казбека. В настоящее время пещеры каменоломен служат хлевами для баранты. В одну из них входит тысяча восемьсот баранов; другие менее уемисты.
Я приближался к Сиону пеший. Время было полуденное. В горах шла косьба; аулы стояли пустые, точно мертвые. Великан-овчарка, единственный страж покинутого жителями селения, уныло бродила по вверенному ей району; я издали видел, как она перепрыгивала, по плоским крышам саклей, с улицы на улицу или, вернее сказать, с одного яруса Сиона в другой. Она почуяла меня по ветру, бросилась мне на встречу, стала на границе своих владений и зарычала, щетиня белую шерсть. Пройти, значит, нельзя. Горные овчарки имеют характер серьезный. Еще вопрос, с кем опаснее схватиться – с мелким ли казбекским медведем, увальнем и порядочным трусом, или с грузинской овчаркой – могучей, быстрой, бесстрашной. В Коби овчарки среди белого дня трепали меня не на живот, а на смерть; напрасно рубил я их своей тяжелой дорожной дубинкой с железным топориком вместо набалдашника, – проклятые только больше свирепели; не помог и револьвер… Если бы на мои выстрелы не прибежали пастухи, хозяева овчарок, мне не уйти бы живому. А и стрелять-то опасно: горцы своими собаками дорожат, как родными детьми, и за убитого пса легко поплатиться, если не жизнью, то увечьем.
В виду такого опыта, я философически уселся на камень, саженях в пяти от овчарки, распаковал свой дорожный ранец и принялся завтракать, а овчарка не менее философически улеглась на солнечном припеке, не спуская с меня внимательных глаз. Горцы собак совсем не кормят: чем кормить? самим есть нечего! Тем не менее, от чужого человека верные звери ни за что не возьмут пищи. Отчего? – принцип ли у них такой собачий или но многократному опыту псов – сородичей и знакомцев – они боятся отравления, – кто их знает. Я пробовал бросать своему стражу кусочки холодного ростбифа, но страж только косил на них налитыми кровью глазами и рычал – и гневно, и жалобно вместе. Должно быть, в эти минуты искушения он глубоко меня ненавидел.
Подошли сионцы – косцы с горы Ахалциха – и освободили меня из под караула. Овчарка мгновенно превратилась из врага в друга, завертела хвостом и с голодным проворством подобрала разбросанную мною говядину.
Сион – селение священное; его чтут и мусульмане. Его церковь – как бы отделение Тифлисского Сионского собора, этой «Божьей крепости», твердыни христианства в Закавказье. Церковь хевскаго Сиона, говорят, построена еще царицей Тамарой. Впрочем, здесь всякое здание, если ему за сотню лет, ложится на совесть этой многотерпеливой Тамары. В церкви бедно и скромно. Показали мне два-три складня старинной чеканки, древний серебряный крест и паникадила, пожертвованные одним из второстепенных героев последней турецкой войны, – и все тут. В древностях я ничего не понимаю, паникадила плохи, а архитектура церкви ничем не отличается от архитектуры других грузинских церквей: все они – на один лад, все – кубышками, и красивы бывают только тогда, когда они громадны. Лишь весьма большие размеры – как у храмов Мцхета, например, – придают им величие и внушительность.
При Сионе есть священная роща. Это чудесная чаща дуба, тополя, рябины, акации – чаща заповедная и запретная.
– Мы из этой рощи даже сучка на палку не берем, – объяснял мне церковный староста, – Божья роща. А позволь отсюда дрова возить, завтра бы стало голое место. У нас леса нет. В Капкай [38] за дровами ездим.
– А охотиться здесь позволяется?
– Как же нет? Без охоты нас зверь одолел бы.
– Чекалки?
– Чекалка – какой зверь! У нас большие волки водятся. Казаки из форта сказывают, – как у вас в России. На днях один у нас убил рысь, а прошлою ночью самка подходила к деревне, кружила около баранты. Наш Димитри палил по ней, ранил… пошел теперь по крови искать следа… Вот он сам идет…
38
Владикавказ.