Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Скитания. Книга о Н. В. Гоголе
Шрифт:

Всё предстояло переменить, и он, сожалея, жестоко укоряя себя, что поспешил выдать в свет сочинение, ещё не доведенное до высочайших, до высших высот, которые только и воздействуют прямо на душу читателя, принялся готовиться ко второму изданию, делая то и дело заметки, порой вдруг и нечаянно уясняя себе самому, каким образом поестественней – провести живую связь между предполагаемым вторым томом и уже известным читателю первым. Брошенные тут и там необдуманно, наспех намеки предстояло развить в слитный образ пустоты и безделья, а дух сплетен, дух тупейших поверхностных соображений ума, дух слухов глупейших, дух односторонних неосторожнейших заключений о предметах таинственных превратить в целый вихрь, поглубже наполнить, попрочней уплотнить содержание. Может быть, даже, следуя чуткому замечанию в одном месте Степана, дать всем понять, уже здесь, как в самом деле сложно, перепутано решительно всё в этих людях, впавших, для себя самих неприметно, в уродство?

И вот на отдельном листке он набрасывал размышление автора, до какой же степени человек современный, уже нынче по

многим статьям похожий на Чичикова, как похожи две капли воды, озабоченный одной иссушающей страстью приобретенья, до чего этот современный человек замкнулся в себе:

«Он даже и не задал себе запроса, зачем эти люди попали ему на глаза, как вообще мы никогда не спрашиваем себя, зачем нас окружили такие-то обстоятельства, а не другие, зачем вокруг нас стали такие-то люди, а не другие, тогда как ни малейшее событие в жизни не произошло даром, и всё вокруг в наше наученье и вразумление. Но слова, что свет есть живая книга, повторяются нами уж как-то особенно бестолково и глупо, так что невольно хочешь сказать даже дурака тому, кто это произносит. Он даже и не задумался над тем, отчего это так, что Манилов, по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни на грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею добротою, а плут Собакевич, уж вовсе не благородный по духу и чувствам, однако ж не разорил мужиков, не допустил их быть ни пьяницами, ни праздношатайками. И отчего коллежская регистраторша Коробочка, не читавшая и книг никаких, кроме часослова, да и то ещё с грехом пополам, не выучась никаким изящным искусствам, кроме разве гадания на картах, умела, однако ж, наполнить рублевиками сундучки и коробочки и сделать это так, что порядок, какой он там себе ни был, на деревне все-таки уцелел: души в ломбард не заложены, а церковь на селе хоть и не очень богатая была, однако же, поддержана, и правились и заутрени и обедни исправно, – тогда как иные, живущие по столицам, даже и генералы по чину, и образованные и начитанные, и тонкого вкуса и примерно человеколюбивые, беспрестанно заводящие всякие филантропические заведения, требуют, однако ж, от своих управителей всё денег, не принимая никаких извинений, что голод и неурожай, – и все крестьяне заложены в ломбард и перезаложены, и во все магазины до единого и всем ростовщикам до последнего в городе должны. Отчего это так, над этим Чичиков не задумался, так же, как и многие жители просвещенных городов, которые обыкновенно любят в этом случае повторять известное изречение: «Трудно даже и поверить, какие у нас живут оригиналы во многих губерниях и уездах…» Все помещики вылетели из головы Чичикова, даже и сам Ноздрев. Он позабыл то, что наступил ему тот роковой возраст жизни, когда всё становится ленивей в человеке, когда нужно его будить, будить, чтоб не заснул навеки. Он не чувствовал того, что ещё не так страшно для молодого ретивый пыл юности, гибкость не успевшей застыть и окрепнуть природы, бурлят и не дают застыть чувствам, – как начинающему стареть, которого нечувствительно обхватывают совсем почти незаметно пошлые привычки света, условия, приличия без дела движущегося общества, которые до того, наконец, всего опутают и облекут человека, что и не останется в нем его самого, а куча только одних принадлежащих свету условий и привычек. А как попробуешь добраться до души, её уж и нет. Окременевший кусок и весь уже превратившийся человек в страшного Плюшкина, у которого если и выпорхнет иногда что похожее на чувство, то это похоже на последнее усилие утопающего человека…"

Боже мой, какая впереди ещё неоглядная бездна труда! И вся она принадлежит ещё безраздельно первому тому! А когда же второй, хотя и сильно поуяснившийся после сожжения, однако не начатый ещё даже первой, непременно звучной строкой? Сколько месяцев, лет позаймет, то есть истребит и поглотит, этот вперед призывающий труд? Пять или шесть? А может быть, десять? Он же по-прежнему слаб и духом и телом и с каждым днем, с каждым часом близится к смерти. Успеет ли он? Не останется ли нераскрытой тайной для всех его задушевное дело, если упадет он в могильную яму на середине пути?

Тогда и пришла к нему в полном объеме одна вполне странная мысль – выдать в свет свою переписку с друзьями. Именно с друзьями. Это надо понять. То есть с самыми близкими ему на земле, что позволило бы выдержать в книге тон задушевный, простой, которым бы смягчился и скрасился дух поучений, и в этой неожиданной книге прямо сказать, от себя, в чем именно обнаружилось для него душевное дело сперва нынешнего, а затем и следующих за ним поколений русских людей.

Много, страшно много он ждал от неё. Всё неудержимей хотелось ему ещё поглубже заглянуть в себя самого, чем он заглядывал прежде, а когда же по-настоящему и заглянешь в себя, как не в письмах к ближайшим друзьям? Всё нетерпеливей хотелось ему испытать те моральные истины, которые должны были, по его убеждению, оторвать заглохших людей от самих только себя и обратить их взоры на ближнего, и где же произнести эти истины в полную грудь, как не в тех же письмах к тем же ближайшим друзьям? И надобно было проверить свое возмужание, свою готовность приняться за труд, в особенности проверить свое вдруг застывшее, вдруг захромавшее слово. И необходимо было ещё раз попытаться узнать положение русского человека, хотя бы по тем гримасам его, с какими встретят личную переписку, чего не было ещё никогда до него. Может быть, он увидел бы истинный лик всей необъятной Руси?

С вниманием, с благодарностью вгляделся бы он в этот искренний, в возмущении, в негодовании приоткрывшийся и по этой причине истинный лик. Он беспристрастно

взвесил бы всякое слово, направленное против него, по достоинству оценил бы всякий упрек. Он неторопливо обдумал бы всякую похвалу, какую-нибудь, хоть и малую, пользу отыскав даже в ней.

Для своего грандиозного замысла он ещё не довольно знал всю несчастную Русь, необъятную даже в мыслях о ней, даже в мечтах, всё ещё не исхоженную, не изъезженную им по всем направлениям, по всем глухоманям и уголкам.

Он бы должен был, махнувши рукой на здоровье, на воды, на полезнейшие разболевшимся нервам морские купанья, воротиться туда, забраться в обыкновенную бричку, в каких ездят холостяки, запряженную парой ямщицких коней, и пуститься проселочными дорогами, сквозь грязь непролазную или непроглядные облака из-под колес и копыт вылетающей пыли, в самую глушь, к самому корню её, к её извечному роднику, который жизнь дает ей и всем нам.

Он бы и воротился, если бы не слишком смутно, если бы не слишком тревожно завелось у него на душе, если бы это случилось по силам. Но как воротиться с пустыми руками, когда сам же наобещал через два года привезти второй том, а уже четыре года протянулось бесплодно и от всей рукописи не сожженной осталась одна заключительная глава, да и та заключительная глава почти что случайно не полетела в тот прожорливый немецкий камин? Какими глазами глядеть невольно обманутым людям в глаза? Где набраться силы души, чтобы выдержать заслуженные упреки и нареканья близких друзей? Как простить им неведенье творческих мук? Как убедить, что не литературное только, а душевное дело выступает прежде всего?

Забившись в угол дорожной кареты, прогуливаясь по тесным улочкам маленьких чистеньких городков, он заглядывал в себя пристально, без пристрастия, без снисхождения, и находил каждый раз, что ещё не научился прощать даже тем, кого всем сердцем любил, что не воспитал ещё в той мере себя, чтобы между самыми близкими из людей спокойно, безболезненно жить и свободным взглядом, очищенным от обид и страстей, видеть всё, что лежало вокруг.

Ужасно: он любил тех, с которыми не сходился ни в чем, с такой силой любил, что они уже не могли оставить его, если бы даже он захотел, чтобы они ушли от него.

Не душевное, а житейское и литературное дело было у них на уме, не доброе дело и подвиг самоотвержения, а богатство и чин служили им истинной мерой всего, что ни есть. О душе человека слишком многие давно позабыли, а если и вспоминали, за ужином, между двумя переменами, то лишь на словах, в бесконечных своих препирательствах по терпеливым московским гостиным. Спроси любого из них: что есть достоинство человека? Многого бы в ответ наговорили они с горячностью в голосе, с жестами рук, а загляни в них поглубже, и не увидеть нельзя, что достоинство человека в душе их давно заместил миллион.

Он же презрел всё житейское. Ему не нужно было ни чина, ни денег, ни доходного дома, ни деревеньки, ни кола и двора. Несметные сокровища прозревал он в душе каждого человека и на то отдавал свою жизнь, чтобы на свет Божий выгрести эти сокровища из-под наваленных куч житейского сора, из-под брони эгоизма, из-под потоков запальчивых слов о пользе добра, чтобы обратить эти сокровища на доброе дело и подвиг самоотвержения. И лишь в добром деле, в подвиге самоотвержения, в благородстве помыслов и поступков видел он истинное достоинство человека, а его величие находил лишь в извечной способности ходить по земле и всюду творить, созидать что-нибудь, оставляя свой пусть скромный, но след.

И всё, что ни совершали они в своем ослеплении, представлялось ему безусловно бессмысленным, даже болезненно-ложным.

И всё, что ни делалось им, в согласии со своим идеалом, что ни писалось в прямое осуждение им, они именовали уродливым, ненормальным, смешным.

Не было дня, чтобы он не попал в невыносимое, в несносное положение, живя среди них.

Они снисходительно принимали его добровольную бедность, не уставая дивиться, как это он, непрестанно нуждаясь в первейших вещах, откладывал деньги на помощь талантливым, однако же неимущим студентам, чтобы молодые люди непременно окончили курс и талантом своим хорошо послужили Руси, как он сам еще не служил. Они именовали гордыней и чванством его манеру и при своих ничтожных чинах держаться с полным достоинством перед любым человеком, пусть даже перед ним возникал губернатор и генерал, никогда и нигде не роняя себя. Им чудилось лицемерие в упорном его нежелании добиваться хоть какого-нибудь, однако же доходного, прочного места, а в литературе искать лишь успеха и славы, чтобы за это побольше денег иметь. Его простодушная искренность им представлялась самым изощренным лукавством. Самые естественные поступки его вызывали у них раздраженье. Его и в таких не понимали вещах, которые представлялись ему вполне очевидными. С ним не соглашались и спорили даже в самых пустых пустяках.

Как ни оскорбляло, как ни унижало его такое непониманье, доходившее порой до открытой вражды, это было в порядке вещей, потому он и взялся всех растолкать и подвигнуть вперед, на подвиг самоотвержения, к добрым делам, так что непонимание и вражду он бы смог как-нибудь пережить, однако непонимание и вражда рвали на части его и без того нестойкие, слабые нервы, разрушали тем самым здоровье, крали бесценное время, которое вернуть никому из нас не дано.

Понимая всё это, он готов был метаться, кричать. Он страшился утратить власть над собой и натворить каких-нибудь в самом деле постыдных поступков, лишь бы оградить себя от бессмысленных и грубых попреков, от смешных поучений, которые обращали они не на худшее, а на лучшее в нем, которые по этой причине то и дело до глубины души уязвляли и с толку сбивали его, не позволяя в истинном свете увидеть, что он есть и кто он такой.

Поделиться с друзьями: