Склейки
Шрифт:
– Это что за игры?! – голос, доносящийся сверху, с лестницы, сердит и зол. Я поднимаю глаза: ко мне спешит Захар.
– Я... Просто я...
– Чего? – ревет он, и глаза его сияют гневом, словно глаза какого-нибудь древнегреческого бога.
– Мне сказали,– говорю я спокойно и четко, взяв себя в руки,– что эту дверь можно открыть и без ключа. Вот я и решила попробовать, чтобы знать.
– Дура! – орет Захар.– Ты хоть знаешь, сколько стоит ремонт?!
– Я заплачу,– отвечаю с вызовом. И правда: я готова заплатить, потому что это справедливо. А унижать себя я не позволю.
– Заплатит
– Я не понимаю,– говорю, глядя ему прямо в глаза,– ты главреж или завхоз? Чего ты взъелся?
Захар багровеет, но мне даже смешно смотреть на него: а что он может мне сделать? Заставит заплатить? Так я не против: дверь я на самом деле ломала. Ударит? Напишу заявление в милицию. Закричит? Не буду слушать.
И как только я это решаю, в теле моем возникает сказочное ощущение полета. Я понимаю, что не боюсь больше ни директора, ни губернатора, я свободна и могу жить только по приказам собственной совести.
– Лучше бы,– смеюсь я над Захаром,– пошел сказал руководству, что на этаж может войти кто угодно. Больше бы сэкономил. А то украдут микроволновку... или директора.
Я нажимаю кнопку домофона. Секретарша открывает мне дверь, вхожу, оставляя Захара на лестнице.
Я сижу в Диминой машине и обнимаю его, склонив голову ему на грудь. От Димы пахнет теплом, немного – машинным маслом, и еще вьется в воздухе, едва касаясь ноздрей, какой-то смутный запах, напоминающий почему-то об электричестве.
Мы не целуемся, мы вообще давно уже с ним не целовались, и мне этого совсем не хочется. Хочется сидеть, прижавшись, вдыхать электрический запах, словно Дима – не Дима, а нечто абсолютно от него отдельное: персонификация мужской поддержки.
Машина сейчас – точно вокзал, и Димин поезд уже на перроне. Я – провожающая. Прощаюсь и не плачу, просто наслаждаюсь последними минутами с ним. Не знаю, откуда взялось у меня это дурацкое ощущение. Может быть, оттого, что сегодня он в последний раз подвез меня домой?
Уволился Сенька. Сегодня он уже должен быть счастлив в мягких объятиях бессловесного гофрированного картона, свободен от злых губернаторов, всевидящих камер, свободен от ответственности, самостоятельных мыслей и творчества. И я теперь свободна от Димы: он, загруженный работой, больше не сможет меня провожать. По крайней мере, пока не найдут третьего оператора, все свои вечера Дима будет вынужден проводить в офисе, на эфирах и дежурных съемках.
Он и сам это чувствует, и даже, может быть, благодарен за это Сеньке, и не целует меня, не зовет домой, а только гладит по плечу и тихонько прижимает к себе: в знак благодарности, обещая хорошую память.
Я выхожу из машины и говорю: «Не провожай»,– словно Дима и впрямь на перроне, и поезд уйдет, стоит ему только отойти от вагона. Он не провожает. Выключив в салоне свет и наклонившись к лобовому стеклу, внимательно смотрит, как я, ласкаемая белыми руками легкой метели, иду через двор к своему подъезду. Я вижу его из окна меж лестничными пролетами, из кухонного окна собственной квартиры. И только когда зажигаю свет в своей комнате, его машина, мигнув красными огоньками габаритных огней, медленно выезжает из двора:
словно диспетчер дал сигнал к отправлению поезда. Я машу рукой, а он, растворившийся в ночной, бело-синей метели, уже не может меня видеть. И только сейчас я чувствую слезы на своих щеках. Плачу.Я прихожу в кабинет первой из журналистов и, раздевшись, подсаживаюсь к Данкиному столу, пытаясь разглядеть, что же у нас в разблюдовке.
– Вот.– Данка с размаху шлепает на стол скручивающийся рулончик факса.– Устненькую напишешь.
– Что это?
– Изменение движения трамваев – на два дня из-за ремонта. И вот.– Данкина рука снова хлопает по столу, но на этот раз гораздо аккуратнее, потому что в руке у нее кассета.
– А это что?
– Свадьба инвалидов.
– Что?!
– Из городской администрации принесли. У них там вчера поженили двух инвалидов: у нее вообще ног нет, у него – одна. На кассете видеоряд, и еще Андрей договорился: инвалиды в одиннадцать будут нас ждать, чтобы дать интервью. Ну и доснимешь видеоряд заодно.
Я слушаю это с ощущением, что большего цинизма не встречала в жизни. Я понимаю, что не смогу, что никогда не буду снимать такой сюжет.
– Дан, мы что – цирк? Курочка-невидимка, лилипуты и женщина с бородой?
Данка поднимает на меня изумленные глаза.
– Почему? – спрашивает она, пошевелив немного губами: словно искала другие слова, кроме этого дурацкого «почему», но так их и не нашла.
– А почему мы снимаем про их свадьбу? Они что, не такие, как все люди? Они – уроды? Если тебе нужно свадьбу, давай я съезжу в загс, привезу тебе любую. Почему их? Зачем? Что мы хотим этим сказать? «Поглазейте на них, такие тоже женятся», да?
Данка злится: она уже поставила сюжет в план выпуска, и теперь, если он сорвется по моей милости, придется ломать голову над новой темой.
– Андрей сказал,– с напором говорит она,– они сами попросили съемочную группу. Говорят, им это важно.
– Важно? – что-то ломается внутри меня. Возмущение уходит, остается лишь жгучее любопытство. Мне необходимо знать, почему людям так важно показать себя по телевизору.
– Едешь? – хмуро спрашивает Данка.
– Еду,– отвечаю я.
Первый этаж высотки. Подъезд пропитан запахами салатов и поджаренного до корочки мяса. Дверь нам с Витей открывает маленькая и худенькая женщина, чисто выстиранная, но севшая и полинявшая. Я смотрю на ее ноги и вижу их. Перевожу взгляд на лицо, потом снова на ноги и вижу их снова.
– Проходите, раздевайтесь,– суетится она; я, пораженная, молчу, пока нежный певучий голос из кухни не говорит:
– Анечка Яковлевна, проводите гостей...
И только тогда я понимаю, что невеста – не она. Снимаю шубу, стаскиваю сапоги и, чувствуя за спиной деловитое молчание Витьки, иду на кухню. По дороге бросаю взгляд направо, туда, где из приоткрытой двери льется в коридор зеленый матовый свет. Там – ванная: тусклая лампочка, малахитовая плитка, а с потолка гроздьями, словно ленточные черви, свисают желтовато-белые плотные бинты. Пахнет жутковатой смесью мази и стирального порошка.