Скользящие в рай (сборник)
Шрифт:
– Почему бы тебе не пойти работать? – спрашивала Раиса.
– Почему бы мне не перестать жить?
– Я могу устроить тебя барменом.
– Это такие, которые в белых френчах?
– Это официанты, болван.
– Я разве что-нибудь у тебя прошу?
Как-то темной ночью по приевшейся уже традиции в обнимку с нею заявился очередной кавалер, возможно охранник, в камуфляже и тельняшке. Оба были крепко навеселе. Он то и дело поводил плечами, словно в любую секунду готовился дать отпор. Я вышел к ним, как старый пердун-муженек, сонный, в халате, с голыми ногами. Охранник нахмурился:
– Мужэ-эк, дай кисть, мана.
Он пожал мне руку чуть ли
– Ну ты, мужэ-эк, даешь, мана. Райку все уважают. Молоток ты, мужэ-эк. Нам, мужэ-эк, еще побазарить надо будет.
Потом они удалились в спальню, а я, как это бывало не раз, остался предоставленный собственной решимости убираться восвояси либо закрыть на все глаза и ложиться спать на диване. Пока эта дилемма колотила мне в темечко, дверь в спальню отворилась и на пороге появился Райкин гость в чем мать родила, но в тельняшке.
– Слушай сюда, мужэ-эк. Будь боевым товарищем, дайка пивка в холодильнике. А то горло высохло, мана, на хрен.
И это «мужэ-эк», и это «мана», и эта свисающая из-под тельника гроздь гениталий – все это ни с того ни с сего произвело на меня ошеломительное впечатление. Я сказал: «Сичас» – и двинул в кухню. Гость зевнул и скрылся в спальне. Я взял в холодильнике бутылку «Жигулевского» и пошел к ним. Они уже расположились под одеялом, причем Раиса, похоже, задремала.
– Принес? – спросил охранник. – Ставь там, на табурэте.
– Ага, – кивнул я, шагнул к ним и с маху хватил бутылкой о спинку кровати, держа ее за горлышко.
Оба подскочили на месте. Что-то во мне полыхнуло. И в ту же секунду я распластался на Райкином кавалере, прижав к его горлу зажатый в трясущейся руке криво торчащий осколок стекла.
– Пива нет, мужэ-эк, кончилось, – прошипел я. – Может, кровью прополоскать, мана?
Когда я отбросил окровавленное горлышко, охранника уже не было. Белая, как молоко, Раиса подметала осколки и то и дело заливалась нервным смехом.
– Тебя ж посадят, дурака, если он стукнет. Тебя ж, дурака, и посадят.
Да, сонно подумал я, это где-то рядом – сума, тюрьма. Это связано.
Райка села на кровать рядом, обняла меня за плечи, поцеловала, прижалась.
– Последняя бутылка пива была, – тихо сказала она и заплакала.
А охранник не стукнул.
37
– Что делаешь, Никодим?
– Отращиваю себе брюхо, поскольку толстый человек производит впечатление благополучного.
– И что тебе с того впечатления?
– Да то же самое, что выскочке золотая кредитка.
– Пустяки. Больше положенного все равно не получит.
– Зачем больше? Загвоздка в том, чтоб получить положенное.
– С таким-то брюхом не влезешь в рай.
– Я его тут оставлю.
– Черви сожрут.
– Пусть. А рай, вот видишь – пальмы, попугаи. Больше не надо.
– Так это где?
– Там, где нас нет. Но!..
– Но?
– Но нас там обязательно будет, дружище. Надо успеть до холодов. Осталось совсем немного. Выйдем на трассу, возьмем попутку и поминай как звали.
– Нет, нет.
– Сперва на Воронеж. Потом – Таганрог. А там у меня своя адвокатура. Каюта первого класса. С душем, гальюном и утренним кофе в постель.
– Ты неисправим.
– Я носом удачу чую. Нам повезет, вот увидишь. Что значит – понабирать кредитов и смыться. Это пошло. Другое дело – понабирать кредитов и красиво уйти, оставив по себе доброе воспоминание.
–
Что ты такое говоришь!– Надо убедить разных людей взять кредиты под ставки. При выигрыше процентов восемьдесят можно рассчитывать на небольшую долю, ну, скажем, тридцать процентов с каждого займа. Этого хватит.
– Ты уже сидел, Никодим?
– О чем ты говоришь?
– Ну, срок мотал?
– Это когда было! Так, до кучи с большими ребятами. Им надо было сломить меня, не наказать, а сломить, но у них ничего не вышло. Там срока-то…
– А говоришь – Таганрог, гальюн, каюта.
– Да, да, и Таганрог, и башмаки с белым носом, и трость, и телка в шезлонге с чинзано в хрустальном стакане, и остров Греческого архипелага. Ты шпаришь по-английски, а я – на эсперанто тертых людей. Мы не пропадем.
– Пропадем.
– Держись меня, дружище. Вот отлежусь немного и… Ты тут каких-нибудь людей подозрительных не видал? Никто по дворам чужой не шарил?
– Ну вот, опять.
– Хрен они меня поймают. Н-на им! Хрен! Будет и нам ватрушка со стразами от Сваровского. А?! Бывшему жокею все и без линз видно.
– Ты ж бывший ювелир!
– Деточка, чего тока не было!
Этот Никодим сделался для меня Шахерезадой, пламенным лакировщиком неприглядной действительности. Он самозабвенно шаманил, заставляя себя воображать черт-те что, а я слушал, и вроде бы отдельные облака в небесах обретали контуры белого парохода, плывущего к нам.
Но обыкновенно денег у Никодима водилось не больше, чем у пятиклассника. Хотя несколько раз, помнится, он разживался вдруг крупной суммой. Однако толку в том было мало. За штормовым бахвальством, как правило, следовал запой, который завершался барственной раздачей остатков всем нуждающимся земли и окрестностей. А после он погружался в нищету и с энтузиазмом сочинял новые прожекты быстрого обогащения. Однажды я видел, как Никодим просил Христа ради на перекрестке. В таком виде, с попугаями и пальмами, ему в его белую шляпу никто не подавал.
Но вечерами, когда спадала жара, Никодим, бывало, вдруг появлялся среди нас выбритый до порезов на куперозных скулах, держа в руках старое, потертое банджо. Это означало, что весь день он промаялся где-то в тени, в праздности, подобно дворовым псам, распластавшимся на тротуарах в виде бесхозных шкур. Тогда он пристраивался в каком-нибудь тихом месте и принимался лениво пощипывать струны своего инструмента. Постепенно отовсюду сползались кое-какие жители: искалеченные судьбой горькие пьяницы, старики, мальчишки, усталые женщины, многие в халатах и тапках. Всяческий местный люд. Рассаживались вокруг, разговаривали. На тощем, свесившем через удила длинный багровый язык мерине приезжала Любка – мелкая шлюшка, содержавшая себя и своего конягу катанием детей в выходные дни и торговлей своим еще юным телом в рабочие. Лошадей Никодим любил и с появлением Любки оживлялся. Банджо пускалось сперва рысью. Потом аллюром. Потом в галоп. Любка хлопала в ладоши. Дети визжали, бегали друг за дружкой. Некоторые бабы принимались молча кружиться, танцуя. В них не было ничего женского, но они старались что-то такое почувствовать. Мужики сияли щербатыми ртами, курили, пили водку и вяло материли все, что ни шло на язык, заводились и стервенели. Это были хорошие, добрые люди. Весь в поту, с прилипшими к щекам прядями, Никодим выгибался, сжимал зубами окурок, подмигивал невесть кому красным глазом, ронял шляпу, томно мычал и наяривал – пока не обрывал все влет… Потом сидел и разговаривал с мужиками, обнимал за шею мерина, любезничал с Любкой.