Скорбь Сатаны. Вендетта, или История всеми забытого
Шрифт:
– Мне жаль это слышать! – Его глаза сверкнули. – Из ваших слов я заключаю, что вы виновны в литературной выспренности. Дурно, весьма дурно! Ничего не может быть хуже. Выспренно писать – самый тяжкий грех, которого критики никогда не прощают. Я досадую за вас! Я никогда б не подумал, что вы были настолько безнадежны.
Я рассмеялся, несмотря на свое уныние.
– Вы неисправимы, Лючио, – сказал я, – но ваше хорошее расположение духа действует ободряюще. Вот что я хотел объяснить вам: моя книга выражает мысли, которые, считаясь моими, совсем не мои. Одним словом, я, каким я стал теперь, нисколько им не симпатизирую. Должно быть, я сильно изменился с тех пор, как имел их.
– Изменились? Еще бы! – Лючио расхохотался. – Обладание пятью миллионами способно значительно изменить человека к лучшему или к худшему! Но вы, по-видимому, мучаетесь без причины. Ни один автор
Он остановился, я молча следил за пылающим огнем и падающей красной золой.
– То, что я скажу сейчас, – продолжал он почти меланхолично, – покажется вам до смешного банальным, но в этом состоит истина во всей своей отвратительной прозаичности: чтобы писать с чувством, вы должны сами чувствовать. Очень вероятно, что, когда вы писали свою книгу, вы были подобны ежу в смысле чувства. Каждая из ваших острых игл поднималась и отвечала на прикосновение различных влияний: приятного или совершенно противоположного, воображаемого или действительного. Это такое положение, которому одни завидуют и от которого другие предпочли бы избавиться. Теперь, когда вам, как ежу, нет необходимости в самозащите или беспокойстве, ваши иглы успокоились в приятном бездействии и вы перестали чувствовать. Вот и все. Перемена, на которую вы жалуетесь, объясняется так: вам нечего чувствовать, потому-то вы и не можете понять, как могло быть, что вы чувствовали.
Его спокойный убедительный тон раздосадовал меня.
– Не считаете ли вы меня за бездушную тварь? – воскликнул я. – Вы ошибаетесь во мне, Лючио: я чувствую, и чувствую живейшим образом…
– Что вы чувствуете? – спросил он, пронизывая меня взглядом. – В этой столице сотни несчастных, умирающих от голода мужчин и женщин, помышляющих о самоубийстве, потому что у них нет надежды на что-нибудь лучшее ни в этом, ни в будущем мире и им не от кого ждать сочувствия… Переживаете ли вы за них? Тревожат ли вас их горести? Вы знаете, что нет, вы никогда о них не думаете… зачем? Одно из главных преимуществ богатства – то, что оно способно скрыть от нас чужие несчастия.
Я ничего не сказал; в первый раз его правдивые слова рассердили меня, главным образом потому, что они были правдивы.
– Увы, Лючио! Если б я только знал тогда то, что знаю теперь!
– Вчера, – продолжал он тем же спокойным тоном, – как раз против этого отеля переехали ребенка. Это был всего лишь бедный ребенок. Заметьте, всего лишь. Его мать с воплем прибежала из какого-то бедного переулка и увидела его маленькое тельце уже все в крови, представляющее бесформенную массу. Она отчаянно отбивалась от людей, пытавшихся увести ее, и с криком, похожим на крик раненого дикого зверя, упала замертво лицом в грязь. Она была всего лишь бедной женщиной – опять-таки «всего лишь». В газетах об этом напечатали три строчки под заглавием «Печальный случай». Здешний швейцар смотрел на всю сцену так же спокойно, как фат на драматическое представление, сохраняя невозмутимую величавость осанки, но не прошло десяти минут после того, как труп женщины был убран, он, важное, надутое существо, сгорбился в подобострастии, спеша открыть дверь вашего экипажа, мой милый Темпест, когда вы остановились у подъезда. Это – маленькое наблюдение из жизни в наши дни, а между тем духовенство клянется, что мы все равны перед Богом. Я не желаю морализировать, я только хотел вам рассказать «печальный случай», как он произошел, – и я уверен, что вы нисколько не жалеете ни ребенка, которого переехали, ни его мать, которая внезапно умерла от разрыва сердца. Не говорите мне, что вы жалеете их, так как я знаю, что нет!
– Как можно жалеть людей, которых не знаешь?.. – начал я.
– Совершенно верно! Возможно ли это? Как можно чувствовать, когда самому так хорошо и весело живется, чтобы иметь
какое-нибудь чувство, кроме материального довольства? Итак, мой милый Джеффри, вы должны быть довольны своей книгой как отражением вашего прошлого, когда вы были уязвимы или чувствительны. Теперь вы заключены в толстый золотой покров, который защищает вас от влияний, способных заставить вас скорбеть и содрогаться, может быть, кричать от негодования и в припадке неистовых мучений простирать руки и хватать, совершенно бессознательно, крылатое существо, называемое славой!– Вам бы следовало быть оратором, – сказал я, вставая и принимаясь в раздражении шагать взад и вперед по комнате, – но для меня ваши слова не утешительны, и я не думаю, чтоб они были правдивы. Слава приобретается достаточно легко.
– Простите, если я упрям, – сказал Лючио с жестом, испрашивающим прощения, – известность легко приобретается, очень легко. Несколько критиков, пообедавших с вами и налившихся вином, дадут вам известность. Но слава есть голос всей цивилизованной публики на свете.
– Публика! – повторил я презрительно. – Публика интересуется только пустяками.
– В таком случае досадно, что вы обращаетесь к ней, – сказал он с улыбкой. – Если вы так пренебрегаете публикой, зачем же тогда делиться с ней своими мыслями? Она недостойна такой редкой милости! Довольно, Темпест, не брюзжите, подобно неудачливым авторам, которые защищаются, ругая публику. Публика – лучший друг автора и его вернейший критик. Если вы предпочитаете презирать ее вместе с торгашами от литературы, составляющими общество взаимного восхищения, я скажу вам, что делать: напечатайте ровно двадцать экземпляров вашей книги и раздайте их критикам, и когда они напишут о вас (что они сделают, так как я позабочусь об этом), то пусть ваш издатель опубликует, что «первое и второе большое издание» нового романа Джеффри Темпеста раскуплено, сто тысяч экземпляров проданы в одну неделю! Если это не подействует на публику, я буду очень удивлен!
Я рассмеялся – мое настроение постепенно улучшалось.
– Это будет план действий многих современных писателей, – сказал я, – но я так не хочу: я хочу достичь славы законным путем, если могу.
– Вы не можете, – заявил Лючио. – Это немыслимо! Вы слишком богаты, что само по себе незаконно в литературе, которой свойственна бедность. Борьба не может быть равной в таких обстоятельствах. Факт, что вы миллионер, перевесит чашу весов в вашу пользу, но время и свет не могут устоять против денег. Если б я, например, сделался автором, я бы, вероятно, мог с моим богатством и влиянием сжечь лавры всех других. Предположим, что отчаянно нуждающийся человек является с книгой в одно время с вами – едва ли он будет иметь шанс против нас. Он не в состоянии так расточительно себя рекламировать, как вы; также он не может угощать обедами критиков, как вы. И если у него больше дарования, чем у вас, а вы будете иметь успех, то этот успех не будет законным. Но, в конце концов, это не так важно – в искусстве правда всегда торжествует.
Я не сразу ответил, сначала подошел к столу, скатал в рулон листы, написал адрес типографии, затем позвонил и отдал пакет моему лакею Морису, приказав отнести его сейчас же. Сделав это, я повернулся к Лючио и увидел, что он продолжал сидеть у камина, но его поза теперь выражала меланхолию, и он закрыл глаза рукой, на которую пламя бросало красный свет. Я пожалел о минутном раздражении, которое почувствовал против него за то, что он сказал мне правду, и дотронулся слегка до его плеча.
– Теперь ваша очередь грустить, Лючио! – сказал я. – Боюсь, мое уныние оказалось заразительным.
Он отнял свою руку, его глаза были большими и лучистыми, как у красивой женщины.
– Я думал, – вздохнул он, – о своих последних словах: «правда всегда торжествует». Любопытно, что в искусстве так всегда бывает: ни шарлатанство, ни обман не уживаются с богами Парнаса. В другом же совсем иначе. Например, я никогда не торжествую. Временами жизнь бывает мне ненавистна, как она ненавистна всем.
– Может быть, вы влюблены? – спросил я с улыбкой.
Он вскочил.
– Влюблен! Клянусь небом, что эта мысль будит во мне желание мести! Влюблен! Какая женщина может очаровать меня, убежденного, что она не более чем хрупкая бело-розовая кукла с длинными волосами, часто не ее собственными. Что же касается женщин с мальчишескими ухватками или новых типов новой эры, я их совершенно не признаю за женщин: они просто ненормальные зародыши нового пола, который не будет ни мужским, ни женским. Мой милый Темпест, я ненавижу женщин. Вы бы так же ненавидели их, если б знали их, как знаю я. Они сделали меня тем, что я есть, и они заставляют меня оставаться таким.